Изменить стиль страницы

Если и великие поэты были здесь слепы — то важно, значит, понять: отчего?

За перевод стихов о Ленине, между прочим, брался и чтимый Вознесенским и Бродским англо-американский классик Уистен Хью Оден. В 1935 году его переводы читали на лондонской премьере фильма Дзиги Вертова «Три песни о Ленине» — кто-то услышал в них отзвуки религиозных медитаций.

Сам по себе призыв «Уберите Ленина с денег!» — тоже, между прочим, возник не на пустом месте. Мысль о цене, а точнее, бесценности идеи справедливости, звучала у многих — скажем, у Велимира Хлебникова: «Не за тем высока / воля правды у нас, / в соболях-рысаках / чтоб катались, глумясь». Еще ближе — редакционное заявление, которым открывался первый номер журнала «ЛЕФ» («Левый фронт») в 1924 году: «Мы настаиваем: Не штампуйте Ленина. Не печатайте его портретов на плакатах, на клеенках, на тарелках, на кружках, на портсигарах. Не бронзируйте Ленина».

* * *

В самом конце XX века Вознесенский вдруг вспомнит об отрывке, якобы выброшенном когда-то цензурой из «Лонжюмо». Сама по себе история, извлеченная поэтом как из рукава, напоминает скорее этакий постмодернистский жест. Во всяком случае, он забавно перекликался с Евтушенко, вдруг обнаружившим «пропавшую» главу из своей старой поэмы о Ленине «Казанский университет». Глава поразительно совпадала с новыми «перестроечными» взглядами на вождя, но автор уверял: так было изначально. Вознесенский умел быть ироничным по отношению и к другим, и — что немаловажно — к себе самому. Нет никаких оснований утверждать — и все-таки представляется очевидным, что это литературная мистификация, игра. Поэт повеселился — злобно дышащие критики тут как тут: ага, почуял новую конъюнктуру! Ну, пусть себе пыхтят, бедняги. А вот как хулиганисто, если не издевательски об этом расскажет сам Вознесенский:

«В „Лонжюмо“ была глава, которую категорически не хотели печатать. Тогда я позвонил секретарю ЦК по идеологии и сказал: „Что за дела? Не печатают ленинскую цитату!“ Трубка грозно прогромыхала: „Кто не печатает? Почему? А что, собственно, за цитата?“ И я прочитал ему эту главку. „Мы — утопленники Утопии. / Изучая ленинский текст, / выражение „двоежопие“ / мной прочитывается, / как тест. Вылезает из круглых скобок / перископный глаз, как циклоп. / Раздвоение душ прискорбно, / но страшней — раздвоение жоп“»…

…Но, увы, еще до потопа
От рождения нам дана:
Одна родина, одна жопа
И, увы, одна голова.

Трубка минуты две молчала — может, он осмысливал услышанное или просил секретаря найти нужную цитату? Наверное, так, потому что наконец трубка ответила: «Действительно, у Владимира Ильича встречается это слово — трижды, в разных стенограммах. Но читатели нас не поймут… Кстати, как там у вас: ‘Увы, одна голова’? „… Я услышал угрозу: то ли мне, то ли он о своей голове задумался“».

* * *

Зачем Вознесенский отправился из Парижа в городишко Лонжюмо? Ну да, конечно, — всю весну и лето 1911 года здесь конспирировалась первая «школа большевиков».

Но… было тут и кое-что еще поинтереснее. Конспиративная история!

Такие каламбурчики ценили все французы, знакомые Вознесенскому. Чистейшее l’amour a trois (любовь втроем) — и Арагона, и Сартра это очень воодушевляло.

«Я тогда совсем не была влюблена в тебя, но и тогда тебя очень любила, — признавалась в письме своему Ильичу боевая русалка Инесса Арманд. — Я бы и сейчас обошлась без поцелуев, и только бы видеть тебя, иногда говорить с тобой было бы радостью — и это никому бы не могло причинить боль… Тебя я в то время боялась пуще огня… А когда ты почему-либо заходил в комнату Н. К. (Надежды Константиновны Крупской, супруги. — И. В.), я сразу терялась и глупела… Только в Лонжюмо… я немного привыкла к тебе. Я так любила не только слушать, но и смотреть на тебя, когда ты говорил…»

А вы о чем подумали? Ну чем, скажите, не поэма!

Почему Хайдеггер?

Четырнадцатого февраля 1967 года Вознесенский прибыл во Фрайбургский университет — выступить перед студентами и профессорами. В полумраке зала, на правом фланге первого ряда, поэт заметил сразу незнакомца — как-то лицо его «мерцало». Сидел крепко, как коренной зуб. Подозрительно поглядывал, как сияли вокруг «искусственные улыбки прогресса».

Впрочем, вечер только начался — и у нас есть время, чтобы ответить прямо сейчас на письмо трепещущей Инессы Арманд любимому учителю Владимиру Ильичу нежной эпистолой из другой переписки. Шел двадцать пятый год, 36-летний профессор — 19-летней студентке: «Когда буря бушует вокруг хижины, я или думаю о „нашей буре“ — я мысленно иду тихой тропинкой вдоль реки Ланн — или в моих грезах воскрешаю образ юной девушки, которая во время перерыва в первый раз приходит в мою рабочую комнату; она одета в плащ, шляпа глубоко надвинута на огромные тихие глаза; на все вопросы она сдержанно и робко дает краткий ответ. А потом я перемещаю этот образ на последний день семестра… И тогда впервые узнаю, что жизнь — это история».

Автора письма, профессора, звали Мартин Хайдеггер, студентку — Ханна Арендт. Буря страстей — дело житейское, но в их отношениях присутствует и тень жены профессора — Эльфриды. Подобно увлеченной партстроительством Надежде Константиновне, Эльфрида с головой окунулась в пропаганду здорового тела — здорового германского национального духа. Мартин безуспешно намекал ей: «…в твоих занятиях есть нечто, что мешает тебе воспринять полноту женственности». Ханна, напротив, даже годы спустя диссертацию — и ту посвятит любви (в понимании святого Августина). Но у XX века металлический привкус. «Буря» Хайдеггера и Ханны обретет трагический оттенок — «неарийка» бежит из Германии, ему до конца жизни будут припоминать номер его нацистского партбилета (312 589). Вступление в ряды национал-социалистов в 1933 году было связано напрямую с назначением Хайдеггера ректором Фрайбургского университета. В ректорах, впрочем, он не просидел и года — убрали, поскольку проводником государственной идеи философ оказался никудышным.

…Думаю, читателю уже ясно: тот самый коренной «зуб разума», сидевший на вечере Вознесенского, и был — Хайдеггер. Великий и проклятый мыслитель… Вечер поэзии будет иметь продолжение.

«После войны Ханна прислала Хайдеггеру открытку без подписи: „Я здесь“, — напишет в эссе о философе Вознесенский. — Они встретились. „Ханна нисколько не изменилась за 25 лет“, — сухо отметил Хайдеггер. Он был страстью ее жизни. Его портрет стоял на столе в Иерусалиме, где она писала о процессе Эйхмана. Она простила Хайдеггера. В дневнике она назвала его „последним великим романтиком“».

В том же 1967 году, когда Хайдеггер встретился с Вознесенским, к нему приехала и Ханна Арендт: после той встречи в пятьдесят втором они не виделись еще 15 лет. Ей было уже почти шестьдесят, ему под восемьдесят. Она приехала с мужем. И — что уж теперь — отношения с Эльфридой потеплели.

В университет на вечер Вознесенского примчался на «жуке-фольксвагене» из Мюнхена граф Подевилс, президент Баварской академии искусств. Он знал Андрея по Парижу, где работал прежде журналистом, и теперь они — уже познакомившись с Хайдеггером — все вместе отправились ужинать. Ничего особенного, ужин как ужин. Вознесенского лишь удивила в Хайдеггере «мелькнувшая вдруг какая-то пришибленность, коренастая насупленность, затравленная опаска общения с людьми. Видно, многое он перенес», — решил поэт.

Что еще запомнилось в этот вечер? Великая лобная кость. Острые рысьи бровки. Щетинка усов, похожая на щеточку для ногтей. Добротный костюм-тройка. Да, у него же был еще в биографии Марбург: Хайдеггер преподавал там когда-то в университете, где чуть раньше учился Борис Пастернак. Напряженные глаза понемногу теплеют от разговора и коньяка. «Я ищу в нем отсвет любви к его марбургской студентке, юной экзистенциалистке, неарийке Ханне Арендт, и трагедию разрыва с ней».