Изменить стиль страницы

И наконец — упругая сцена:

«Ты перевернулась и стала гимнастическим мостиком между нами. Мы прорывались сквозь тебя, как озверевшие проходчики с двух сторон прорывающие тоннель. Два убийцы, мы кромсали тебя.

„Боже мой, мальчики, ой, мальчики, что вы творите! Свершилось! Это свершилось!“ Твой нахмуренный лобик светлел от счастья и ужаса.

Прощай, дружба! Прощай, ненависть!»

Кто эти двое, беспардонно терзавшие Эну? Собственно автор и его альтер-эго, родственная душа с говорящей фамилией Бизнесенский. Вознесенский и Бизнесенский — «вещь в себе» и «знак успеха». В самом сопоставлении имен — жесткий взгляд поэта на самого себя спустя полвека. Два «я» — вознесенское и бизнесенское — слитны настолько, что убить готовы друг друга: «На всей земле нет для меня ближе, чем этот закомплексованный человечек с испугом в глазах, как одиноко мне было бы без моего испытанного врага. Ну, давай же, стреляй в воздух! Но он целился мне прямо в лоб».

Берега двух эпох скрепляет сексуальный мостик. Тут важно еще различать этажи: «Как у каждого, наверное, в моей жизни были амур труа. Но это было на уровне нижнего этажа, например, когда Божидар приводил к гостеприимной болгарской балеринке. На звездном уровне чердака летали Блок с Андреем Белым. И Командор, а не Анна, был предметом любви Дон Жуана. Мой приятель, заведший роман с женой друга, не понимая сам, любил его, ощущая через нее как бы близость с ним…»

О чем эти безумства юности? А что имела в виду Зоя Богуславская, вспоминая поездку во Львов — как кидались подушками? А кого видит вокруг себя героиня повести, Эна? Налево — «распахнутые люди-мостики», направо — «(плачет) люди-постаменты». Треугольники мерещатся? Но к чему эта смесь причудливых историй в духе французских визави Вознесенского — Арагона, Бретона и Сартра? Сосредоточимся на этажах, как и подсказывал поэт: есть нижнее, а есть и верхнее.

К чему приходят оба «я» поэта, терзавшие музу с двух сторон? К чему приходит вся страна, которую так же терзают искушения и страсти противоположных полюсов и лагерей? В голосе поэта — горечь безвозвратных шансов:

«Сейчас мне ясно, что кроме двух реальностей — материальной и потусторонней, существует и некая Третья реальность, я бы назвал ее „реальность возможности“, реальность иного прохождения жизни. Она, как горизонт, несущийся за поездом, преследует нас, рассматривает. Скрипки Энгра, Эйнштейна и Тухачевского ностальгически поют о ней.

И невозможное возможно».

Вознесенский верил прежде, что поэт может стать мостиком между несоединимыми полюсами и странами. В наступившем новом веке он вовсе не уверен в этом: «Не пытайся, поэт, стать мостиком / меж Америкой и Россией. / Громыхнули льдины громоздкие, раздавили». Почему?

Эти «почему» извергаются у поэта лавой вопросов — неконтролируемые, как у юноши, и жгучие, как вулкан:

«Господи, почему пошляки говорят о морали?

Почему заповеди Твои законспектировали полуграмотные рыбаки и мытари?

„Не убий“ — а если на тебя, на твою семью направлен автомат Калашникова?

„Не кради“ — а если вся страна коррумпирована?

„Кесарю кесарево“ — а Косову Косово?

„Не возжелай жены ближнего своего“ — а если жена ближнего и он сам возжелают тебя?»

Вопросы без ответов тонут в пространстве и времени. Вместе с любовью, которая — «просто мостик, / только с выломанными ступенями».

Смутный фон к происходящему в повести «Мостик»: «Карпаты. Бандеровцы. Диалог шел на пулях». Толстый Толик погибает от бандеровской пули за день до дембеля. Будущее тихо звякает в наивных разговорах из прошлого. То же озеро, затопившее расстрелянное гетто. «Дух этих мест, в офицерском френче без погон», подсел к костру, хихикает над лейтенантиками, съевшими ухи из свежей рыбы: «Как ваши кишочки? Урчат в них еврейчики? И Лермонтов ваш, я читал в книжке одной, тоже был этой нации. С мировой скорбью в глазах. Жаль, что Адольф не решил всей проблемы. Если бы он дошел до Владивосто…»

Герои шестидесятых, как дикари, не нюхавшие пороха принудительной демократии, врежут ему по роже, «дух» исчезнет. «Поэт Бизнесенский написал стихи. Даже его проняло. Дурновкусия стало меньше».

Предвидел ли поэт, куда свернет история уже после смерти его — что этот карпатский сюжет его повести сгустится вдруг, еще мрачнее? Но боль отчаяния будет, кажется, в каждой строке его «Похорон окурка»: «Держава сгорит. Нас мерзавцы раздавят. / Минздрав предупреждает. / Стреляем мы кучно, но все — в молоко. / Упокой, Господи, душу окурочка моего!»…

Треугольники рассыпались без мостиков, теряли смысл.

А если и правда — все дело куда как проще: лишь геометрия безжалостной ревности движет людьми и историей?

Краткость жизни — мгновенье чудное,
между Черной речкой и Мойкой.
Кротко лунные жрет жемчужины
кот в помойке.

Я бросал тебе в ноги Париж

Мы оставили Вознесенского с Ахмадулиной в 1965 году, в номере парижского отеля… Что произошло с тех пор?

А что бы ни произошло — в самых разных воспоминаниях как раз в этот период удивительно часто соседствуют именно эти два имени: Андрей и Белла. Вспоминает ли Татьяна Бек, как школьницей после вечера поэзии, замирая, ехала в одном троллейбусе с прекрасной парочкой только что выступавших поэтов. Или Тамара Жирмунская — про то, как страстно Белла «крутила баранку автомобиля, любила рискованную езду, ничего не боялась» — и тут же, следом, непременное напоминание: «Недаром Вознесенский написал: „Ах, Белка, лихач катастрофный!“».

И те, кто их демонстративно не любил, — все равно упоминали вместе: Андрей и Белла. У Лидии Чуковской в письме Давиду Самойлову (июнь 1978-го) и вовсе из имени одного — вытекает имя другой: «Кстати о Вознесенском: мне рассказывали, что Ахмадулина (та же порода) выступала в Америке на своем вечере в золотых (парчовых?) штанах. Подумайте, какой срам: первая (хронологически) женщина-поэт после Ахм<атовой>, попадающая на Запад, и — в золотых штанах!»

Тут замечательна, конечно, сама по себе нелюбовь к золотым штанам — но мы сейчас не про штаны.

На рубеже шестидесятых — семидесятых годов один за другим выплыли в свет два очень смешных романа. В шестьдесят девятом — «Чего же ты хочешь?» Всеволода Кочетова, в семидесятом — «Во имя отца и сына» Ивана Шевцова. Читать их совершенно невозможно — но именно поэтому они такие смешные. Авторы этих романов писали коряво — но оба не обошли вниманием Вознесенского с Ахмадулиной. Трудно отказать себе в удовольствии процитировать их.

В романе Шевцова (бывшего фронтовика, оставившего в литературе лишь след своей неуклонной борьбы с мировым сионизмом) в заводской Дворец культуры приезжают «самые молодые, самые популярные, самые-пресамые: Артур Воздвиженский и Новелла Капарулина».

Лучшие рабочие на такое мероприятие идти отказываются сразу: «А что я там не видел? Комедиантов?» Но кто-то на вечере все же начинает хлопать в ладоши. «Что там за энтузиасты? — озадаченно спросил Климов. — Не из литейного ли?» — «Нет, похоже, не наши, не заводские, — проговорил Коля, всматриваясь. — Какие-то пришлые».

Капарулина — «высокая сутулая девушка с растрепанными темными волосами и большими глазами, пожалуй, слишком большими для ее бледного мелкого лица», вещает «грудным с хрипотцой голосом»:

«— Мой великий друг Артур Воздвиженский, — и смолкла, ожидая привычных аплодисментов в честь „ее друга“. Аудитория молчала, не догадываясь, что именно в этом месте надо неистово аплодировать. Не дождавшись хлопков, поэтесса надула губки и продолжала: — …недавно рассказал мне о своей встрече с одним американским бизнесменом в Филадельфии…»

Надо ли объяснять, что модный поэт Артур Воздвиженский, мало того что с американским бизнесменом контактировал, он еще напоил советского человека и украл у него в ресторане партбилет, чтобы создать ему проблемы по партийной линии! Мелькнул в романе и мудрый товарищ маршал — чтобы обезоружить выскочку-поэта интересным вопросом: «А вы спектакль „Трое в постели“ смотрели?»