Его так обрадовала такая возможность, что он даже не заметил, как подошел к дому и отпер дверь. На кухне еще горел свет. Хозяин на ходу заглянул туда сквозь занавеску на кухонной двери и опешил. Что же это такое? Красная, опухшая от слез Иоганна возится в кухне, собирая свои вещи в чемодан. Хозяин изумился. Почему чемодан? Смущенный, подавленный, он на цыпочках прошел в свою комнату. Разве Иоганна уезжает?
На столе лежат все вещи, которые она у него стащила. Он потрогал их, но теперь они не доставили ему никакой радости. «Ага, — подумал он, — Иоганна увидела, что я уличил ее в воровстве, и решила, что я немедленно выгоню ее, и потому укладывается. Ладно, пусть думает так до утра… в наказание. А утром я с ней поговорю. Впрочем, она, быть может, еще придет с повинной? Будет плакать передо мной, чего доброго, упадет на колени и всякое такое. Ладно, Иоганна, я не жесток, вы можете остаться».
Не снимая фрака, он сел и стал ждать. В доме тихо, совсем тихо, так что слышен каждый шаг Иоганны. И снова тишина. Вот она со злобой захлопнула крышку чемодана… И снова тишина. Но что это? Хозяин испуганно вскочил и прислушался. Протяжный, прямо-таки нечеловеческий вой… Потом какой-то лающий истерический плач. Стук колен об пол и жалобный стон… Иоганна плачет!
Хозяин ожидал чего-то похожего. Но это? Он стоял, прислушиваясь к тому, что происходит в кухне, сердце у него колотилось. Слышен только плач. Теперь Иоганна опомнится и придет просить прощения.
Он зашагал по комнате, стараясь укрепить в себе решимость, но Иоганна не появлялась. Он несколько раз останавливался, прислушивался. Плач продолжался, не ослабевая, — равномерный, однообразный вой. Хозяина испугало такое глубокое отчаяние. «Пойду к ней, — решил он, — и скажу лишь: „Ладно, запомните это, Иоганна, и больше не плачьте. Я вас прощаю, если будете вести себя честно“».
И вдруг стремительные шаги, двери настежь, в дверях Иоганна. Стоит и воет. Страшно смотреть на ее опухшее лицо.
— Иоганна… — тихо произносит он.
— Разве я это заслужила!.. — восклицает служанка. — Вместо благодарности… Как с воровкой… Такой срам!..
— Но Иоганна… — хозяин потрясен. — Ведь вы же взяли у меня все это… Поглядите! Взяли или не взяли?
Но Иоганна не слушает.
— Чтобы я да стерпела такой срам! Обыскать меня! Как какую-то… цыганку… Так осрамить меня… Рыться у меня в шкафу! У меня! Разве можно так поступать, сударь! Вы не имеете права… оскорблять. Я этого… до смерти… не забуду. Что я, воровка? Я, я воровка?! — восклицала она в отчаянии. — Я воровка?.. Я из такой семьи!.. Вот уж не ожидала, вот уж не заслужила!
— Но… Иоганна, — возразил ошеломленный хозяин, — рассудите же здраво: как эти вещи попали к вам в шкаф? Ваши они или мои?.. Скажите-ка, разве они ваши?
— Слышать ничего не хочу! — всхлипывала Иоганна. — Господи боже, какой срам!.. Как с воровкой… Обыскали!.. Ноги моей здесь больше не будет! — кричит она в неистовстве. — Сейчас же ухожу! И до утра не останусь, нет, нет!..
— Ведь я вас не гоню… — возразил он в смятении. — Оставайтесь, Иоганна. Забудем о том, что произошло, бывает и хуже. Я вам ничего даже не сказал, не плачьте же!
— Ищите себе другую, — Иоганна захлебывается рыданиями, — я у вас и до утра не останусь… Я человек, а не собака… Не стану все терпеть… Не стану! — восклицает она с отчаянием. — Хоть бы вы мне тысячи платили. Лучше на мостовой заночую…
— Да почему же, Иоганна! — беспомощно защищается он. — Чем я вас обидел? Я вам даже слова не сказал…
— Не обидели?! — кричит Иоганна с еще большим отчаянием. — А это не обида… обыскать шкаф… как у воровки? Это ничего? Это я должна стерпеть? Никто меня так не позорил… Я не какая-нибудь… потаскушка! — Она разражается конвульсивным плачем, переходящим в вой, и убегает, хлопнув дверью…
Хозяин поражен беспредельно. И это вместо повинной? Да что же это такое? Что и говорить, ворует, как сорока, и она же оскорблена, что он дознался до правды. Воровать она не стыдится, но жестоко страдает оттого, что ее, воровство обнаружено… В своем ли она уме?
Ему становилось все больше жаль служанку. «Вот видишь, — говорил он себе, — у каждого человека есть, свои слабости, и больше всего ты оскорбишь его тем, что узнаешь о них. Ах, как безгранична моральная уязвимость человека, совершающего проступки! Как он мнителен и душевно слаб в грехах своих! Коснись сокрытого зла и услышишь вопль обиды и муки. Не видишь ты разве, что хочешь осудить виноватого, а осуждаешь оскорбленного?»
Из кухни доносился плач, приглушенный одеялом. Хозяин хотел войти, но кухня была заперта изнутри. Стоя за дверью, он уговаривал Иоганну, корил ее, успокаивал, но в ответ слышались только рыдания, все более громкие и безутешные. Подавленный, полный бессильного сострадания, он вернулся в свою комнату. На столе все еще лежали украденные вещи — отличные новые рубашки, много всякого белья, разные сувениры и бог весть что еще. Он потрогал их пальцем, но от этого прикосновения только росли чувство одиночества и печаль.
Трибунал
© Перевод Е. Аникст
В небольшом станционном здании шел суд. Привели человека — его схватили в ту минуту, когда он добивал раненого солдата. Преступник был еще молод, мертвенно-бледен и обливался потом от страха; из губ, разбитых ударом приклада, текла кровь, он размазывал ее по лицу окровавленными, до кости ободранными руками. Он был страшен до омерзения: дрожал всем телом, грязный, гнусный и жалкий, утративший человеческий облик.
Председательствующий офицер задавал вопросы. Человек не отвечал. Он даже имени своего не назвал. Лишь злобно блуждали глаза, полные безумного ужаса. Потом давали показания солдаты — громко, с мстительным злорадством. Впрочем, случай был совершенно ясный: человек этот добил раненого и снимал с его руки часы на браслетке. Председатель барабанил пальцами по столу, где еще вчера стучал аппарат Морзе; больше спрашивать было не о чем. «Согласно закону военного времени, — сказал он, — приговариваю этого человека к расстрелу. Увести!» Человек не понял ни слова, он не сопротивлялся и пошел, шмыгая носом и утирая рот окровавленными руками. Суд был окончен.
Председательствующий офицер отстегнул саблю и вышел из помещения подышать свежим воздухом. Была лунная ночь. Все словно замерло в мраморном свете. Белая дорога, белые деревья, светлые, уходящие в бесконечную даль луга. Прозрачная белизна, хрустальная печаль, безмерное и гнетущее напряжение. Бесконечность. Бесконечное, гнетущее и светлое молчание. Светлая ночь, мертвая, холодная, безмолвная. Даже звезды не мерцают — нет ничего, что могло бы подать тебе знак; нет ничего, ничего, кроме холодного блеска.
Офицер опустил голову. Из зала ожидания донесся храп спящих солдат. Это сама тьма здоровым и теплым храпом восстает против величия лунной ночи, подает голос, чтобы превозмочь страх. А там, позади, за рельсами, домик, где заперт осужденный, где царят тьма и покой, и только в щель проникает жуткий свет месяца.
Как он потел, как он потел от страха! Офицер припоминает, что не сводил глаз со лба мародера. Вдруг, из ничего, появляется, выступает и тут же скатывается капелька пота, а следом новая, одна за другой. Лоб словно плакал.
Ах, неужто все омертвело под холодным инеем света? Не шелохнется зверь, крот не юркнет в траву, птенец не пискнет, чтобы подать знак жизни? Неужели все сущее — призраки и нет ничего, кроме неземного сияния и одинокого человека, дрожащего от зябкого света?
И вдруг раздался величественный, звучный голос, словно лунный свет заговорил:
«Закона нет!»
Офицер оцепенел: «Кто говорит, кто смеет сказать, что закона нет? Слышишь, все мы тут живем согласно закону! Закон ограничивает нас, как линия горизонта. Разве могли бы мы делать хоть что-нибудь, если бы нас не обязывал закон? Как бы я держал в повиновении тридцать солдат, как мог бы им приказывать, не будь закона? Куда бы я теперь делся, не будь закона? Не было бы справедливости, даже человека не стало бы без закона, не было бы ничего, и весь мир обратился бы в прах».