— Как перемениться?
— Господи, как: начать жизнь заново. В силах ли человеческих сделать себя другим?
— Не т-терзайтесь, Лида, — торопливо проговорил Голуб.
— Что же мне делать? — навзрыд расплакалась она. — Ведь так жить больше невозможно. Когда вы к нам приходили — это было до того страшно… Все могло повториться… как с ним… или выйти по-другому, иначе… Я могу стать лучше… — Лида в муке ломала пальцы. — Верьте, верьте, могу. Если бы не встретила вас — наверное, не смогла бы; но теперь, теперь…
— Лида, — хрипло выговорил Голуб.
— Нет, нет, нет, оставьте, — рыдала Лида, — я знаю, теперь вы отвернетесь от меня, я это знаю наверное, наверное… Но и эту жертву я принесу, чтобы искупить свою вину, даже если никогда не увижу вас больше. Я знаю, понимала и раньше, что после моего признания все примет ужасный оборот, все полностью переменится; меня страшила эта минута, и, только идя к вам, я нашла в себе силы. Лишь на мосту…
Не помня себя, Лида рухнула на колени.
— Судите меня, грешницу.
— Лида, Лида, — тоже почти в беспамятстве твердил Голуб.
Лида воздела руки.
— Нет, нет…
— Ведь мне все давно известно, — выкрикнул Голуб.
Лида поднялась, словно ее ударили по лицу.
— Вы знали…
— Я все знал с самого начала. Когда ваши думали, что вас нет в живых, я знал, что это — бегство, что вы убежали с дурным человеком, я все-все знаю… Собственно, ведь это я вас нашел.
— Но как же так, как же… — в испуге шептала она.
— Не спрашивайте как. Отгадать не представляло труда. Мне все было известно, но это не мешало мне навещать вас — ради вас, Лида. Если это может вас успокоить, — добавил он, сжимая руки, — я никогда бы не смог отказаться от вас!
Лицо Лиды под вуалью стало белым, как плат.
— Вы не должны были приходить к нам, — бросила она резко и страдальчески.
— Нет, Лида, это лучше, что я все знал. Я научился сострадать вам.
— Не лучше, нет, нет, — в отчаянии твердила Лида. — Если бы я только знала! Если бы только могла предположить!
— И что тогда?
— Ничего, ничего похожего на сегодняшнее… Ведь не могла я желать… Боже мой, что вы все это время думали обо мне!
«Все это время, — ужаснулся Голуб, — боже милостивый, как я сам теперь выгляжу в ее глазах!»
— Все это время, — проговорил он смущенно, — я думал о вас только с любовью.
— Нет, — выкрикнула Лида, — это невозможно, невозможно! Разве могли бы вы?!
Голуб схватил ее за руки.
— Лида, вы пришли ко мне потому, что вы знали об этом.
Лида не отпиралась.
— Невозможно, — шептала она в отчаянии.
Руки ее безвольно повисли.
«Ах, Лида, — с беспредельной жалостью думал Голуб, — зачем вы пришли? На что решились? Какого наказания ждали? Могло ли это мгновение спасти вас? А эта жертва — искупить вину? Зачем вы хотели довести все до крайности? Видите, как это нас ранило! Что же великое и чудесное вы намеревались совершить? Каких великих, славных свершений ждали от меня? Вы унижаетесь перед человеком, который сам бесславно проиграл все битвы; бесполезно всякое деяние, и нет ни победителей, ни побежденных».
Лида отступила в нерешительности и отчаянии; удивленно оглядела она комнату, где должно было свершиться искупление… Увидела незнакомую, чужую, убогую обстановку…
— Лида, — смущенно начал Голуб, — вы, вероятно, знаете, что ваша матушка… словом, я не могу больше запросто приходить к вам.
Лида молча кивнула.
— Если бы вам захотелось вновь навестить меня… — тихо произнес он.
На глаза Лиды навернулись слезы жалости к себе самой.
— Ничего другого не остается… — повторил Голуб.
Лида склонила голову движением трогательным и печальным.
Элегия (След, II)
В этот вечер несколько утомленный Боура читал доклад в Аристотелевском обществе. Хотя слушателей собралось немного, ему было как-то не по себе, и вскоре он почувствовал, что изнемогает; Боура понял, что аудитория не удовлетворена и дискуссии не избежать, а это почему-то не радовало его. Время от времени он слышал свой собственный голос, какой-то глухой, бесцветный, с тяжелой каденцией и неестественными ударениями. Боура попытался овладеть им, но — тщетно; слышать себя было мучительно и неприятно.
Кроме того, лектора удручали слушатели. Ощущение было такое, будто они отгорожены стеною и невероятно далеки от него; было досадно, что он вынужден делиться с ними своими сокровенными мыслями. Все казались ему на одно лицо и ужасно наскучили. Все было настолько безжизненно, что Боура терял ощущение реальности и блуждал в какой-то пустоте, которую не мог превозмочь и заполнить словами. С трудом заставив себя вглядеться в отдельные лица, он различил среди них знакомых, но чувствовал к ним неприязнь и был прямо-таки поражен теми бесчисленными подробностями их внешности, которые впервые бросились ему в глаза. «Что же это происходит? — спрашивал он себя в недоумении, уже приступив к выводам, — отчего мне так безразлично то, о чем я толкую?»
Боура вполне отчетливо представлял себе план доклада и говорил уверенно, без запинки; он развивал давно выношенную идею, которая некогда блеснула у него как озаренье, а теперь сделалась убеждением. Но сейчас, в непривычной тишине аудитории, все, произнесенное им, показалось ему странным и чуждым. «Ведь это истина, — спохватывался он, — настолько явная и безусловная, что в ней уже нет ничего моего, я сообщаю лишь факты, которые не имеют ко мне ни малейшего отношения.» Он вспоминал, какими близкими, глубоко интимными представлялись ему эти мысли, когда впервые осенили его. Тогда он мучился сомнениями и радовался любому новому доказательству, словно это был его личный успех; тогда они составляли суть его внутренней, духовной жизни. А сегодня — это голая истина, нечто внешнее и безликое, никак с ним не связанное; нечто столь бездушное, что он невольно спешил, стремясь отделаться поскорее. Однако чем более он торопился, тем более мучили его собственные слова — абстрактные и невыразительные, ничем не похожие на те, что некогда подсказывало ему вдохновение; тем не менее каждое слово, каждый оборот были донельзя знакомы и звучали назойливым повторением пройденного. Теперь он думал только о том, как бы поскорее закруглиться; с каждым словом он все неудержимее стремился к концу — лишь бы отбыть номер! Слушатели не сводили с него глаз. «Ага, теперь я ими завладел, вот сейчас я им все докажу; теперь подошло время главных аргументов. Господи, только бы не пасть духом, только бы преодолеть слабость и апатию!»
Но именно тут, перескочив с пятого на десятое, опустив ряд доказательств, Боура закончил лекцию, словно отрезал.
«Аристотелики» не были удовлетворены; несколько человек выступило с вопросами и возражениями — Боура воспринимал их не более чем наполовину; теперь, когда высказанные им идеи он слышал из чужих уст, они показались ему еще более безликими и банальными.
«Зачем мне их отстаивать? — думал он в тупой меланхолии, — ведь это не имеет ко мне никакого отношения; это голая истина и ничего больше; меня это нисколько не интересует!» Он говорит тяжело, мучительно заставляя себя сосредоточиться, и чувствовал, что речь его стала убедительной, что он выигрывает «свое дело». «Но это ведь вовсе не мое дело», — снова с удивлением отметил он…
Слово взял следующий оппонент — мужчина с зачесанными под гребенку волосами, отчего Боуре он показался особенно ретивым спорщиком.
— Убедительно прошу дать ваше определение истины, — воинственно начал оратор.
— Вопросы гносеологии не были предметом моей лекции, — возразил Боура.
— Убедительно прошу, — саркастически ухмыльнулся оппонент, — это чрезвычайно меня занимает.
— Вы мешаете ходу прений! — возроптали «аристотелики».
— Прошу прощения, — торжествующе усмехнулся щетинистый человек, — но вопрос задан по существу.
— Не по существу! — загудело Общество.
— Да, это вопрос по существу, — неожиданно согласился Боура.