Так вот, стало быть, показали мне военные чины зашифрованное письмо и анонимный донос. Видите ли, графолог я никудышный, но тут с первого взгляда было ясно, что либо оба письма нацарапаны одной и той же рукой, либо я спятил. Хотя анонимка начертана карандашом — кстати, большинство анонимных писем пишут карандашом, — но тут прямо бросалось в глаза, что у шпиона и автора анонимки — явно одна и та же рука.
— Мой вам совет, — сказал я чинам, — не придавайте этому значения; не стоит овчинка выделки; этот агент просто какой-то любитель, дилетант, все его военные тайны каждый легко может вычитать в «Политичке»[187].
Ну ладно. Прошло что-то около месяца, и заявляется ко мне один капитан из контрразведки, стройный такой, красивый паренек.
— Пан Полгар, — говорит он, — чудная со мной произошла история. Недавно я танцевал с одной обворожительной смуглянкой. Она графиня, по-чешски — ни слова, но танцует — восторг! А нынче я получил от нее трогательную записку. Как-то все-таки странно это…
— Радоваться тут надо, юноша, — говорю я ему, — «счастье в любви» — вот что это такое.
— Оно, конечно, пан Полгар, — сокрушенно отвечает мне капитан, — да только записка написана тем же почерком, теми же чернилами и на той же бумаге, что и шпионские донесения в Цюрих! Просто ума не приложу, что делать, представляете, каково мужчине выдать женщину, которая… гм, которая всей душой… и вообще… она дама, пан Полгар, — вырвалось у него в волнении.
— Что поделаешь, капитан, — говорю я ему, — рыцарские чувства тут ни при чем. Ваш долг — велеть арестовать эту женщину и — сообразно с важностью преступления — приговорить к смертной казни; а на вашу долю выпадает честь приказать дюжине стрелков: «Пли!»
Жизнь — известное дело — полна романтики. Вот только, к сожалению, есть тут одна загвоздочка: никакого В. Манесса в Цюрихе не существует, потому как на цюрихской почте скопилось уже четырнадцать зашифрованных донесений, а его все нет как нет. Бросьте вы свои подозрения и отправляйтесь плясать с этой смуглой графиней, пока молоды!
Три дня капитан мучился угрызениями совести, аж осунулся весь, а потом все-таки доложил о случившемся по начальству. Ну, понятно, шестеро военных в машине помчались арестовать графиню Мигали и изъять ее обширную переписку с иностранными агентами. У нее был обнаружен код и всевозможные опасные, так сказать, бумаги изменнического содержания. При этом графиня отказывалась давать какие-либо показания, а ее сестра, шестнадцатилетняя девчонка, уселась на стул, поджав колени под подбородком, так что все можно было лицезреть, курила сигареты, флиртовала с офицерами и хохотала как дурочка.
Прослышав, что Мигали сидит в тюрьме, я помчался к военному начальству и говорю:
— Отпустите вы, Христа ради, эту истеричку, иначе сраму не оберетесь.
А они мне:
— Пан Полгар, графиня Мигали призналась, что была завербована иностранной разведкой, а это дело серьезное.
— Да эта женщина водит вас за нос! — кричу я им.
— Пан Полгар, — строго выговаривает мне полковник, — не забывайте, что говорите о даме; графиня Мигали лгать не может.
Вот до чего эта баба окрутила солдат!
— Тысяча чертей! — орал я. — Значит, галантности ради вы отправите ее под суд? Да пошли вы к дьяволу вместе с вашими рыцарскими чувствами! Неужели вы не видите, что эта дурочка сама и нарочно навела вас на след своей изменнической деятельности?! Да ведь она, негодница, обвела вас вокруг пальца, не верьте вы ни одному ее слову!
Но начальники делали трагические мины и только пожимали плечами.
Само собой, о случившемся кричали все газеты — и у нас и за границей; аристократия со всего света была на коне и собирала выражения протеста, дипломаты предпринимали различные демарши, общественное мнение даже в далекой Англии было возмущено, но справедливость — как известно — неумолима. Словом, благородная графиня — в виду военного положения — предстала перед трибуналом.
Снова пошел я к военным чинам — на сей раз уже вооружась собственной информацией — и предложил:
— Выдайте ее мне, я сам ее накажу.
Какое! Они и слышать ни о чем не хотели. Надо признаться, суд они устроили — просто красота!
Я сидел в зале, заплаканный, как на «Даме с камелиями». Графинечка, тоненькая, словно стрела, и смуглая, что твой бедуин, признала свою вину.
— Я горжусь тем, — произнесла она, — что смогла быть полезной врагам этой страны.
Судьи чуть не разрыдались, желая и благородными быть, и долг соблюсти; но что поделаешь, изменнические письма и прочие глупости были налицо, и все же суд — принимая во внимание исключительные обстоятельства, облегчающие и отягчающие вину, — не мог не приговорить графиню Мигали к году тюремного заключения.
Такого роскошного суда, повторяю, я отродясь не видывал. После вынесения приговора графиня встала и ясным голосом произнесла:
— Господин председатель, я считаю своим долгом заявить, что в ходе следствия и во время предварительного ареста все без исключения чехословацкие офицеры по отношению ко мне держали себя как истинные джентльмены.
В этом месте я от избытка чувств разревелся чуть ли не в голос.
А теперь войдите в мое положение: когда знаешь о человеке всю подноготную, то у тебя так и чешется язык рассказать об этом, просто нет никакого удержу. По-моему, люди говорят правду не по злому умыслу и не по глупости, а вынуждаемые обстоятельствами или неодолимым правдолюбием. Так представьте себе, эта Мигали где-то в Вене познакомилась с небезызвестным майором Вестерманном и влюбилась в него. Вы, конечно, знаете, кто такой Вестерманн: удалец, сделавший геройство ремеслом; ордена на нем так и бренчат: Мария Терезия, Леопольд, Железный крест, турецкие звезды с бриллиантами и бог знает что еще… все это он нахватал во время войны; Вестерманн — главарь всевозможных противозаконных организаций, заговоров, путчей, покуда речь идет о монархистах. Вот в этого-то героя втюрилась наша графиня и, дабы стать его достойной, решилась принять терновый венец великомученицы; словом, ради роковой этой страсти она прикинулась шпионкой и сама себя выдала. На такие штучки способны только женщины.
После процесса отправился я в тюрьму, где она сидела, и велел ее позвать.
— Мадам, — говорю, — это же ведь скука смертная, целый год сидеть в тюрьме; оно неплохо бы подать апелляцию, если вы изволите признаться, как взаправду обстояло дело с этим вашим, так сказать, шпионажем.
— Мне больше не в чем признаваться, сударь, — ответствовала графиня ледяным голосом.
— Ах ты, господи боже, — буркнул я, — да выбросьте вы из головы ваши глупости; ведь майор Вестерманн пятнадцать лет как женат, у него трое детей!
Графинечка сделалась серой, словно пепел; мне не приходилось еще видеть, чтобы женщина так подурнела прямо на глазах.
— А какое это имеет ко мне отношение…
— Вам, вероятно, полезно узнать, — раскричался я, — что этот ваш майор Вестерманн, собственно, не кто иной, как Вацлав Малек, пекарь из Простейова, понятно? Взгляните-ка на старую его фотографию; ну, узнаете? Христа ради, графиня, неужто из-за этакого проходимца вы пошли под суд?!
Графиня сидела словно оцепенев, и я вдруг увидел, что передо мной — старая дева, утратившая последние иллюзии. Мне стало жаль ее и неловко за себя.
— Мадам, — торопливо как-то проговорил я, — значит, договорились; я пришлю сюда вашего адвоката, и вы ему сообщите…
Графиня Мигали выпрямилась, бледная, натянутая как тетива.
— Нет, — выдохнула она, — в этом нет надобности; мне нечего прибавить к моим показаниям.
И удалилась. А за дверью упала; нам пришлось разжимать ей пальцы — так их свело судорогой.
Я с досады кусал губы. Ну, все обнаружилось, — утешал я себя, — правда победила. Но, черт возьми, что же такое правда? Ведь все эти разоблачения и обманы, все эти мучительные истины, разрушенные иллюзии и горький опыт — это ведь лишь частица правды; а правда — она больше; правда заключается в том, что любовь — великое чувство, безумие, гордыня, страсть, тщеславие, а любая жертва — подвиг, и любящий человек величествен в своем чувстве. Вот в чем состоит другая и самая значительная доля правды; но нужно быть поэтом, чтоб уметь увидеть и выразить это.
187
«Политичка» — «Народни политика», беспринципная буржуазная бульварная газета, поддерживавшая крайне правые политические группировки.