заключил громкой фанфарой:

«Но какими бы волнующими, мастерскими, великолепными ни были произведения

Гогена, они ничто перед тем, что он мог бы создать в любом другом обществе, кроме

нашего. Хочу повторить: Гоген, как и все художники-идеисты, прежде всего декоратор. На

ограниченной площади холста его композициям тесно. Порой кажется, что это лишь

фрагменты огромных фресок, готовые взорвать сковывающие их рамки.

Да-да, в этом веке, который уже на исходе, мы знаем пока только одного великого

декоратора, может быть, двоих, если еще считать Пюви де Шаванна! И однако наше

идиотское общество, где столько банкиров и ученых инженеров, отказывает этому

неповторимому художнику в возможности развернуть изумительный чепрак своего

воображения на стенах самого маленького дворца или хотя бы общественного сарая. А

стены наших классических пантеонов размалеваны пачкунами вроде Ленепьё или

академическими ничтожествами.

О власть имущие, если бы вы знали, как потомки будут вас проклинать, поносить и

осмеивать в тот день, когда у человечества откроются глаза на прекрасное! Проснитесь,

проявите хоть каплю здравого смысла, среди вас живет гениальный декоратор. Стены,

стены, дайте ему стен!»26.

Лишь один человек резко осуждал направление, в котором теперь развивалось

творчество Гогена, - его бывший друг и учитель, убежденный и бесстрашный социалист

Писсарро. Он писал: «...оно типично для нашего времени. Буржуазия испугана и озадачена

голосом масс, решительными требованиями народа, она чувствует, что неплохо бы

попытаться вернуть народу его суеверия. Отсюда расцвет религиозного символизма,

религиозного социализма, идеалистического искусства, оккультизма, буддизма и так далее.

Гоген отлично уловил это. Я давно ждал, что враги рабочих станут на этот путь. Будем

надеяться, что мы видим предсмертные судороги этого творческого течения.

Импрессионисты - вот носители верного убеждения, они представляют искусство,

основывающееся на ощущениях, это честное убеждение».

Выставка в аукционном зале Отеля Друо открылась в воскресенье 22 февраля. Среди

многочисленных посетителей Гоген неожиданно встретил Эмиля Бернара, о котором давно

ничего не слышал. Было сразу видно, что Эмиль сердит и ожесточен; красавица Мадлен,

как обычно, сопровождавшая брата, открыто обвинила Поля в «предательстве»,

причинившем Эмилю «большой ущерб». Подразумевалось то, что ни одна газета, ни один

журнал ни словом не упомянули, сколь важную роль сыграл Бернар в рождении

синтетического стиля. Кроме того, Эмиль, судя по всему, ожидал, что Гоген пригласит его

участвовать в аукционе. При этом он, увы, забывал одно досадное обстоятельство, а

именно, что он еще не написал ни одной картины, которая хоть сколько-нибудь могла

сравниться с творениями Гогена. Говорить с ним явно было бесполезно, и Гоген не стал

ничего отвечать, только с грустью отвернулся от когда-то любимого ученика. Теперь из

четырех товарищей, которых он первоначально задумал взять с собой в Южные моря,

оставался только Мейер де Хаан, да и тот все еще никак не мог поладить со своими

скупыми и несговорчивыми родственниками.

В остальном все шло по плану. Просмотр картин и назначенный на следующий день

аукцион привлекли много посетителей; к счастью, картины занимали их не меньше, чем

оригинальная личность художника. Торги шли очень лихо; из тридцати полотен,

написанных на Мартинике, в Арле и Бретани, двадцать девять были проданы по цене,

которая намного превосходила исходные двести пятьдесят франков, назначенные Гогеном.

Больше всего, девятьсот франков, принесло ему нашумевшее полотно, синтетический

манифест 1888 года - «Борьба Иакова с ангелом». За другие картины было заплачено по

пятьсот, по четыреста франков. Если вычесть двести сорок франков за картину, которую

Гоген выкупил сам, потому что она не достигла назначенного им минимума, аукцион в

целом дал девять тысяч триста девяносто пять франков27. Даже за вычетом пятнадцати

процентов комиссионных, а также расходов на рамы, каталог и тому подобное, должно

было остаться чистыми не меньше семи тысяч пятисот франков, то есть намного больше

того, что Гоген запрашивал у Шарлопена. В благодарность за помощь он «дал взаймы»

вечно нуждающемуся Шарлю Морису пятьсот франков и назначил его своим поверенным

на время поездки в Южные моря.

После такого успеха Гоген, естественно, решил, что стоит на пороге полного

признания. И сразу станет легче с деньгами. Он сможет наконец осуществить свою самую

горячую мечту, вызвать к себе жену, которую видел лишь мельком в 1887 году, и пятерых

детей, с которыми не встречался уже шесть лет. Но захочет ли Метте плыть с детьми на

Таити, даже если у него будет постоянный доход? Чтобы выяснить это, надо повидаться и

переговорить.. . И еще за неделю до аукциона, когда газеты усиленно писали о нем, он

ласково, но с достоинством запросил ее, можно ли ему приехать в Копенгаген, чтобы

попрощаться: «Мне нужно сказать тебе так много, о чем не напишешь. Я понимаю, ты

несешь тяжелое бремя, но будем смотреть в будущее, и я верю, что в один прекрасный

день смогу совсем снять бремя с твоих плеч. Он настанет - день, когда твои дети смогут

предстать перед кем угодно, где угодно, почитаемые и охраняемые именем своего отца».

Метте, естественно, считала, что пятерых детей с нее достаточно; она ответила, что охотно

его встретит, но боится, как бы они от наплыва чувств не совершили какую-нибудь

«глупость». Гоген, слегка обиженный, обещал на всякий случай остановиться в гостинице.

После этого Метте написала, что ждет его, и заодно попросила привезти французский

корсет - так сказать, искупительную жертву.

Седьмого марта Гоген прибыл северным экспрессом на центральный вокзал

Копенгагена. На перроне его встречали тронутая сединой супруга и двое старших детей -

шестнадцатилетний Эмиль и тринадцатилетняя Алина. Как было условлено, он отвез свои

вещи в маленькую гостиницу на Вестре-Бульвар, после чего все вместе отправились в

центр города, где в доме 47 по улице Виммельскафтет, в просторной квартире Метте, их

ждали трое младших детей. Кловис, Жан и Пола - двенадцати, десяти и семи лет - по-

французски знали только «бонжур»; старшие объяснялись немногим лучше, к тому же

Эмиль с первой минуты смотрел волком на отца. Так что из всех детей Гоген мог

поговорить только с Алиной, и она глубоко тронула его своим интересом к его, как ей

казалось, чрезвычайно романтической жизни и профессии28.

Супруги не оставили никаких записей о том, что они говорили и делали за неделю,

проведенную Гогеном в Копенгагене. Однако из письма, которое Поль послал жене как

только вернулся в Париж, видно, что Метте соглашалась возобновить совместную жизнь,

хотя наотрез отказывалась участвовать в каких-либо южноморских приключениях. Со

своей стороны, Поль обещал приехать обратно, как только напишет достаточно

экзотических картин, чтобы можно было устроить большую персональную выставку. От

мысли организовать мастерскую в тропиках для пролетариев европейского искусства он

совсем отказался; это видно из его трогательного прощания с «обожаемой Метте», как он

величал ее на этот раз: «Теперь будущее обеспечено, и я буду счастлив, очень счастлив,

если ты разделишь его со мной. Пусть нам недоступны больше сильные страсти, пусть мы

поседели, мы еще сможем насладиться днями, полными мира и душевного счастья в

окружении наших детей, плоти от нашей плоти». Письмо заканчивалось словами: «До

свидания, дорогая Метте и дорогие дети, крепко любите меня. Когда я вернусь, наш брак

начнется заново. Так что сегодня я шлю тебе обручальный поцелуй. Твой Поль»29.