Изменить стиль страницы

— Ты не умеешь.

— Ну и пусть. Загорится как-нибудь… Это что? Рыба плещет?

— Рыба, наверное. Тут ее пропасть, хоть старик и прибедняется.

Нина вынула из машины автомобильный чехол, расстелила его, достала где-то газету и принялась готовить ужин. Лук она резала тонюсенькими ломтиками, как лимон, сало долго вертела в руках, не зная, срезать с него корку или не надо, и вид у нее был такой сосредоточенный, что Павел рассмеялся.

Ты чего?

— Ничего… Ты знаешь, как по-латыни картошка?

— Знаю. Солянум туберозум.

— Ух ты! А вот эта трава?

— Бурса пасторикум.

— А по-человечески?

— Пастушья сумка. Видишь, какая я умная.

— Вижу. Я бы за такую латынь сек. Ремнем. Или вожжами. Растет себе симпатичная травка, глаз радует, потом ее обругают по-латыни, и сразу хочется делать из нее скучный гербарий… Братец твой тоже знал латынь, но пользовался ею, так сказать, более элегантно. Он читал Горация.

— Это ты кому-нибудь расскажи. Пятнадцать строчек — вся его латынь. Я тоже так умею… Он на «Аннушке» летал, да?

— На «Аннушке». У него была машина чистых кровей. Она могла садиться где угодно, а билась и ломалась столько раз, что потом привыкла, и однажды Венька прилетел даже без пропеллера.

— Ну это ты врешь.

— Это я вру. А потом он украл стюардессу с пассажирского самолета.

— То есть как это… украл?

— А вот так… Ты что, не знала своего братца? Ему летчики чуть самосуд не устроили прямо на аэродроме. И было за что… Возвращался он как-то из Хабаровска и в самолете познакомился со стюардессой. Любовь вспыхнула, как шаровая молния: бах — и оба они наповал! Первым очнулся Венька и сказал, что амба, она свое отлетала, он сейчас запрет ее в четырех стенах, и делу конец. А тут, как на грех, испортилась погода. Стюардесса была человеком дисциплинированным, она отпросилась на два часа, не зная еще, что там, где начинается Венька, кончается всякое благоразумие… Одним словом, на аэродроме паника — надо лететь, а лететь нельзя, какой-то пилот украл стюардессу. Мы с Олегом сразу сообразили, в чем дело, ввалились к Веньке, а там идиллия. Сидят они, эдак молитвенно сложив руки, и в глазах у них отблеск рая…

— А как же Надя?

— Ну, это еще до Нади было. Слушай дальше. Наорали мы на них, накричали, а потом все четверо стали ломать голову, как быть, потому что давно дали погоду, надо лететь, а как же она полетит, если она жить без Веньки не может, а он без нее и подавно…

Потом она все-таки улетела. Написала Веньке, что надолго запомнит минуты их встречи, но им все-таки повезло, что вовремя дали погоду. Они могли бы наделать глупостей, а потом долго бы мучились — ведь, в сущности, совсем чужие люди. Вот видишь, как важно вовремя дать погоду, — усмехнулся Павел. — Синоптики бы сказали, что глупость не состоялась по метеорологическим условиям.

— А собственно, чего они испугались? — спросила Нина. — Каких глупостей они могли бы наделать?

— Ну как же… — замялся Павел. — Все-таки…

— Ах, вот оно что! Ну, знаешь ли, это унизительно — себя бояться. Только, поверь мне, она не того испугалась, эта девочка с самолета. Она ведь газеты читает, журналы, а там какая-нибудь Катя или Нюра в три ручья ревет, что она, бедная, поверила, а он, прохвост, ее обманул. Слово какое дурацкое — обманул… Поплачет она, признает свой грех, а ей советуют: будь умной, не подходи близко к мужчине, пока не узнаешь, какие у него жизненные установки, кто его любимый литературный герой и так далее. Вот когда ты все про него узнаешь; почувствуешь родство душ и его склонность к семейной жизни, тогда и будет полный порядок. Тогда уже и целоваться можно.

— Ух ты! — сказал Павел. — Прямо-таки металл в голосе.

— Ты подожди. Ничего не металл. Все эти положения ваша стюардесса крепко усвоила и потому испугалась, что не дай бог возьмет и полюбит Веньку вот так, без анкеты, а этого не бывает. Не должно-быть. Она чувства своего испугалась. И пусть. Не жалко… Ты лучше скажи, как к этому отнесся Венька.

— Он, помнится, сказал, что надо бояться того состояния крови; когда разум бездействует.

— Ой ли! Что-то не похоже.

— Да, верно… Он сказал, что не надо бояться.

— Вот видишь! — рассмеялась Нина. — Веня не испугался. Он человек храбрый.

— Да уж верно. Это у вас семейное.

— На том стоим…

«Знала бы она, как я тогда на него разорался, — подумал Павел. — Как только его не называл! Говорил, что это игра в бирюльки с чужой судьбой и со своей тоже, что это уже не безрассудство, а, если хочешь, неуместная бравада и позерство. Много было слов произнесено. Ах, вспоминать тошно…»

— Ну вот что, храбрая женщина, — сказал Павел. — Мы с тобой и в ресторане остались голодными, потому что много говорили. Давай-ка я картошку засыплю.

Он стал разгребать золу, костер вспыхнул огромным огненным языком и на мгновение очертил темную фигуру Павла в засученных по колени брюках; рубаха плотно облегала его, а волосы на голове были взъерошены, как воронье гнезда.

«Язычник, — подумала Нина. — Это он мне советовал сегодня поставить сказки на полку и соблюдать правила уличного движения. Как же нам быть с тобой: ведь погоду вовремя уже не дадут… О чем ты думаешь сейчас? Ты хотел подвести итоги, подбить, подсчитать дебет-кредит, что у тебя есть, какой капитал, что с ним можно делать? Ты не умеешь крутить арифмометр… Когда наконец поспеет твоя картошка? И когда ты скажешь, что нам пора домой, что у нас еще много дел. У нас с тобой».

— У нас с тобой еще много дел, — сказал Павел, аккуратно прикрыв картошку золой. — Надо вымыть машину или хотя бы почистить ее как следует, а то мы, когда съезжали с шоссе, в хорошую лужу вляпались. Первый же милиционер в Москве остановит.

— Правильно, — сказала Нина. — Заботы собственника. А еще какие дела?

— Еще?.. Видишь ли, я не случайно приехал сюда. Идем, я покажу тебе одно место. Мне самому хочется посмотреть. Если там что-нибудь осталось… Идем!

Он взял ее за руку.

— Господи, ну сумасшедший! Куда мы в такую темень?

— Никакой темени нет, это тебе возле костра кажется. Идем… Мы здесь — жили с мамой во время войны, я тебе рассказывал. Видишь, огоньки около леса? Там сейчас дом отдыха, а тогда был госпиталь, мама медсестрой в нем работала. Бомбили нас каждую ночь, и каждую ночь мы залезали в щели. Сыро, темно, страшно. Мокрицы по стенам бегают.

— Куда залезали? — не поняла Нина.

— В щели… Эх ты, послевоенное дитя! Щель — это и есть щель. Длинная узкая яма с накатом из бревен. А то и без наката. Набьются туда несколько семей и стучат зубами от холода. И от страха.

Они прошли немного редким березняком и свернули на старую вырубку. Луна ярко высвечивала трухлявые пни, дробилась в редких лужах. Павлу показалось, что он только вчера был на этом заброшенном лесоучастке, где когда-то люди, спасаясь от бомб, долбили в уже замерзшей земле эти жалкие убежища.

Совсем рядом светились огромные корпуса нового дома отдыха, а тут, кажется, ничего не изменилось за эти годы. Прямо у края вырубки зиял темный провал. Над ним коряво горбились полусгнившие бревна, кое-где еще прикрытые дерном и ржавой глиной.

Вот здесь это все было. Здесь он впервые увидел зарево над горящей Москвой. Ему было пять лет, и он ничего не понял тогда, только испугался, услышав, как вдруг страшно закричали женщины…

Зачем он пришел сюда? Это ведь не те воспоминания, которые хочется оживить. Наверно, он все-таки пришел сюда потому, что детская намять хранит и будет хранить до конца дней эту осеннюю ночь сорок первого года, когда, закутавшись во все, что только можно было сыскать теплого, Павел и еще четверо соседских ребят, у которых отец воевал, а мать лежала в тифу, сидели на нарах, тесно прижавшись друг к другу, и в холодной, промозглой тишине слушали старую учительницу Елизавету Евлампиевну, рассказывавшую им «Робинзона Крузо». За ее рассказом не было слышно аханья зениток, но стоило лишь ей умолкнуть, чтобы собраться с мыслями, как сухой, раскаленный треск снова врывался под накат землянки, и ребятам казалось, что небо сейчас раздавит их в этой темной дыре.