Старики то оправдывали время своей жизни, то сердились на него, то искали выход из тупиков, то надеялись, верили — все будет, все должно быть к лучшему, таков закон самой природы.
Потом разговор перешел на то, какой удачной получилась встреча в Гридине, как радостно, что родилась новая семья, растет внук, ради которого так много всего пережито и еще стоит пережить. Ему осуществлять еще пока неосуществившееся, достигать недостигнутое.
«Отвел душеньку, всласть наговорился», — часто вспоминал потом Дед.
На какое-то время он оказался, как шутил, «в плену забот» старшей своей дочери Зои.
Она очень ревниво отнеслась к тому, что Дед поселился не у нее в новой, обставленной чешской мебелью квартире. «Вы и позаботиться-то о нем не сможете, как надо», — сердилась она.
Петр уже понял, что Зоя человек добрый, даже щедрый, всегда она готова была прийти на помощь, но в общении с ней лучше не перечить, надо, как говорится, подладиться. Только перед веселым, благодушным своим мужем она была на удивление покладистой, даже кроткой.
Школьные и студенческие годы ее в медицинском институте прошли в трудную пору — война и первые годы мира. Все, что досталось ей в жизни, было добыто большим трудом, упорством. И, быть может, потому свой способ достижения цели она считала наилучшим. И если поведение людей, их образ мыслей не совпадал с ее собственными — возмущалась резко, судила категорично.
Петр остерегался с ней спорить. Да и отец, как оказалось, ее побаивается. Он пожил у Зои два дня и вернулся. «Ем не так, сплю не так… Фу ты, ну ты, лапти гнуты, едва сбежал… — рассказывал Дед, посмеиваясь. — Да и тарелки у нее какие-то японские, все время боишься ложкой задеть случайно. Рюмки хрустальные… Нет, не по мне. Погостил, спасибо, у вас мне спокойнее».
Но Зоя не оставила отца без своего внимания, даже уговаривала, как она выразилась, «выполнить культурную программу». Дед отнекивался долго: «Да куда мне, старику, ничего я не понимаю, не вижу…» Но потом признался: «Всю жизнь мечтал наглядеться да наслушаться всласть». И энергичная, заботливая Зоя, выстояв очереди и обзвонив всех своих знакомых, достала-таки билеты в Большой драматический, в Ленсовета, Малый оперный, в Театр музыкальной комедии, в цирк, где больше всего понравилось Деду, он хохотал и хлопал в ладоши как маленький. Потом Зоя купила билеты даже в филармонию. Незабываемым был этот поход всей семьи, и последним…
Ударили в литавры, и густой, грозный гул наполнил зал, залитый светом трех огромных хрустальных люстр. Казалось, заклокотали недра земли, и вот-вот взорвется вулкан, обрушатся белые колонны на бархатные ряды партера, на притихшую публику, на музыкантов. Но дирижер взмахнул тонкой властной палочкой, и все, что предвещало гибель, вдруг перешло в тихое пение о чем-то голубом и заоблачном.
…Александр Титыч не услышал ничего, он спал, опустив голову на грудь. Спал крепко, с легким храпом и посвистом, как человек, уставший давно и навсегда. И только сдавленный шепот Анюты; «Папа, папочка» — заставил его проснуться.
Он сначала открыл глаза, потом поднял голову, еще не понимая, почему так много света вокруг, высоких белых колонн, кресел, людей, звуков, куда он попал и что с ним происходит. А когда догадался, увидел смущенные глаза дочери, улыбку Петра, все вспомнил: он в Ленинградской филармонии, он впервые за свой шестьдесят восемь лет пришел слушать серьезную музыку и вот оконфузился. «Уж простите старика, простите», — прошептали его губы, глаза засмущались по-детски, а правая рука сама собой провела по голове, по коротким волосам. И привычный жест окончательно пробудил его ото сна, успокоил, снял неловкость, примирил с теми, кто искоса поглядывал, — все увидели, что сидит в кресле грузный, старый, добродушный человек, в первый и, может быть, в последний раз оказавшийся в такой обстановке.
«Поздновато, — подумал он. — Все припоздало теперь…» И как только музыканты ушли, и начался антракт, первым поднялся со своего кресла:
— Прости, дочка, опозорил вас маленько, не привычен. Хотел было, да нет, не могу.
И, покачиваясь, тяжело ступая обмякшими ногами, сторонясь и смущаясь нарядно одетой публики, пошел к выходу.
— А вы еще посидите, послушайте тут без меня. Ваше дело молодое, а я доеду как-нибудь, — виновато говорил он, медленно спускаясь по широким ступеням.
— Ну, что ты, папочка, — успокаивала его Анюта. — Нам тоже пора. Я и сама едва высидела. Как там сынуля мой бедный…
— Ничего, соседка опытная, справится, — говорил Петр. — А мы еще пройдемся по улице. Ты, Аннушка, давно нигде не была.
Какой-то паренек обогнал Деда вприпрыжку, вихляя Узкими бедрами и широко размахивая правой рукой, так, что было видно, как под нарядной модной курточкой поигрывают еще узенькие, не обросшие как следует мышцами лопатки.
Дед с каждым шагом ступал по лестнице все осторожнее, уходил из филармонии не оглядываясь, смотрел только себе под ноги, он как-то сразу ссутулился, сник.
Петр вспоминал, как был удивлен и обрадован Дед, узнав, что идет в «такое место». Смущался, отнекивался и все-таки решился. «Всю жизнь хотел послушать музыки, да не получалось. И в театры не получалось, и даже в кино ходил по большим праздникам, а вот уж теперь свое возьму. Хорошее дело пенсия, — улыбался он, — свобода, а денежки сами капают».
Тяжелые двери открылись легко. Дед первым вышел на площадь Искусств к старым деревьям и памятнику Пушкину. Поэт стоял в центре площади на высоком постаменте. Кудрявая его голова была повернута вправо и вверх, а правая рука приподнята, он будто читал стихи. Вечер был тихим, мягким, воздух казался сиреневым, дышать было легко, Дед спросил Петра:
— Пройдемся? Или поедем?
— Вы прогуляйтесь тут по красивым местам, а я поеду, — предложила Анюта. — Сына покормлю, чаю приготовлю. Идите, пройдитесь, вечер сегодня хороший. — И, поцеловав отца; заспешила к Невскому, к метро. А Петр решил пойти сначала в Михайловский сад, потом в Летний, к Неве.
Александр Титыч шел медленно, осторожно, оглядывая прохожих, дома, деревья. Он смотрел на все внимательно, с каким-то радостным удивлением. Петр приноровился к его неторопливому шагу, вместе со старым рыбаком он и сам заново открывал свой город, его строгую красоту.
Они остановились перед высоким, мерцающим мозаикой, увенчанным позолоченными крестами Спасом-на-крови. Дед запрокинул голову, погладил седой ежик:
— Ладный, однако, храм, — и спросил: — Действует али нет?
— Здесь теперь склад. Хранятся театральные декорации. Говорят, будут ремонтировать, переделывать под музей, да что-то слишком долго возятся, все рушится, ржавеет, гниет…
— Отжило, отмерло, — вздохнул Дед. — Раньше молился, а теперь и рука на крест не поднимается… Может, и есть для кого рай небесный, да не про. нас, грешных. Я вот умру, землей укроюсь — и точка всему, отловился рыбак, лежи-полеживай на вечные времена.
Дед о смерти своей сказал просто, бесстрашно, даже будто бы ласково. А потом повернулся к старинной решетке Михайловского сада, подошел поближе… потрогал широкие цветы, листья.
— Кованая, — одобрительно сказал он. — Работа знатная, с аккуратностью. Любо-дорого смотреть на такие дела, — не тяп-ляп, основательно, всем людям в радость. Ты только взгляни, красота какая, прямо музыка…
И вдруг Дед лукаво прищурился, спросил:
— Поди, захрапел я там?.. Храп у меня ядреный, знаю. Шуму прибавил…
Дед озорно засмеялся, и отчетливее, глубже прорезались складки на лбу и возле рта.
— Дома, вишь ли, спать надо, — заключил он. — Зажился тут у вас. Нагляделся, наслушался, душу отвел, спасибо.
И сколько бы Петр ни уговаривал потом Деда, не отказался он от своего решения. И пока ходили по дорожкам тихого сада, под сводами вековых деревьев завел Александр Титыч прощальный разговор.
— В хорошем месте ты живешь, Петро, смотрю — сердце радуется, а непривычно мне, всякому человеку люб дом свой, камни да деревья. Вижу, дочка тоже еще не обвыклась, за тобой ходит. Ты у нее главный, у сердца. Через тебя еще весь мир видит, и собой живет через тебя, да вот через сына теперь. Она будет крепкой подручницей, и дома была расторопной да ласковой. А если осерчает когда — стерпи. Значит, бабе пришло время выкричаться, выплакаться, али поверховодить маленько, но ты стерпи, ты мужик разумный, да и посильнее ее. Она отойдет, отмякнет и снова к тебе припадет и еще пуще прилипнет. Это я по своему житью знаю. Жена твоя долго будет молодухой, если сбережешь, да не разлюбишь. Порода такая. Вона моя жена в дочерином платье ездила в город получать орден матери-героини. Ее даже пускать не хотели, за девку приняли. Люби Анютку, но большой власти не давай, ежели на баловство. Стукни кулаком по столу и стой на своем, если крепко веру, имеешь. Курс на большую похожку у тебя должен быть, бригадирский. Все зятья у меня хороши, и даже Пахомушку моего непутевого люблю, жалею, а ты у меня, Петро, лучше всех, пришелся ты мне по сердцу…