— Да ничего, еще только второй год живем.

— Ну и живите на здоровье подольше, да чтобы детей было побольше. А то нынешние семьи — раз-два и обчелся. Все о себе да о себе. Жадными стали до своей жизни. С одним и то возиться не хотят. В ясли бросят, в общую кучу, как щенят, или бабке мать подкидывает, будто кукушка, да где их взять, бабок-то… Что будет, какими получатся наши младенцы, один бог ведает. Да уж ладно, лишь бы войны не было…

Заверещала, запищала девчонка в коляске старушки.

— Домой пора, есть просит. Счастливо, до встречи, — сказала она Петру, глаза ее блеснули молодо, озорно: — Ты давай не останавливайся на достигнутом, раз у тебя сыновья получаются. Один ребенок эгоистом вырастет. Еще бы парочку, одного за другим, сына к сыну… И воспитывать веселее, и род твой не погибнет. Ты какой в роду?

— Единственный, последний…

— Вот видишь, — словно бы обрадовалась старуха, — как плохо да одиноко одному на земле. Были бы братья — любая беда не беда, ведь так?

— Я привык рассчитывать на друзей. Это ведь тоже братство.

— Хорошо это. Только кровное-то родство особенное. Из рода в род, из рода в род. Коней, собак еще ценят за породу, а вот людей перестали ценить. А ведь раньше обязательно спрашивали, какого ты роду-племени… ведь у всякого рода свои козыри. Один то может, другой — это… Но и на всех про всех есть обязательства: сын бережет честь отца, а дочь — матери, сын учится у отца делу его, а дочь — как дом вести, меньший брат уважает старшего, а все уважают и почитают своих родителей, — это уж испокон веков, и нечего тут ломать да перетасовывать, разве что на свою беду.

Старушка стала говорить торопливо, сердито покачивая внучку:

— Много я теперь вижу… и родителей не любят, и старшим рот затыкают, и родства не признают, и крепости в семьях потому не стало. Сам держись, жену люби и береги, сына приучи к строгости, к трудолюбию, и еще давай рожай… сыновей, сыновей. Я мужчин люблю. Девка что — бантиками повертела и замуж, и пошла в чужой род. А мужчина… Эх, прошло мое времечко, я бы еще таких делов наделала…

Старушка засмеялась, задергала коляску еще бойчее и, попрощавшись с поклоном, пошла, засеменила в свою сторону. А Петр долго стоял, смотрел ей вслед, представлял ее молодой, а себя старым… К чему он придет — вот интересно бы знать. А надо ли? Может, не стоит знать? Тело одряхлеет, а дух останется еще молодым, будет страдать, сожалеть о прошедшем и мучиться. И вспомнил Петр слова, что старики учат потому, что сами грешить уже не могут. Что грех, а что не грех, как тут поймешь? «Что естественно, то не безобразно».

Что грех, а что не грех, пойди разберись… Вон как старушка засмеялась, подумав о мужчинах. Сколько их у нее было? Что они дали ей? Чем гордится и в чем раскаивается?

Кто она — первая любовь моего сына? Какая она? Тихая или дерзкая? Откровенная или коварная? Много впереди услад и мучений у моего царевича-королевича…

Петр застал Анюту в слезах. На ее лице было такое отчаяние, что он испугался:

— Что случилось?

— Кошелек… Мой кошелек… Кто-то вытащил! Стояла в очереди… На одну секундочку сунула в карман… Какая-то тетка была сзади… Ну как так можно? — разрыдалась Анюта. — Это же такая гадость!

Петр утешал ее как мог. Конечно, жаль было денег, они были последними, но расстроился он, главным образом, потому, что понял: теперь померкнет пусть наивная и все-таки такая желанная доверчивость Анюты.

— Как живут на свете такие люди? Почему нет у них совести и сердца? — спрашивала она, и никакой логикой невозможно было объяснить, ответить на. эти, казалось бы, детские вопросы…

— Ничего, моя Аннушка, ворованное впрок не идет. Будут у нас деньги.

Петр втайне от жены, чтобы не огорчать ее в случае неудачи, повесил объявление на столбе возле магазина: «Продается мотоцикл…» Жалко, больно, но что делать. В объявлении написал телефон и свое имя: «Спросить Петра Иванова».

— Потерпи, переживи только… У меня есть один сюрприз…

— Какой еще сюрприз? — насторожилась Анюта. — Хватит мне сюрпризов.

Анюта прижалась к Петру, дышала ему в плечо, хлюпала носом, простыла она — то душно в комнате, то ветер свищет через форточку, — и, слегка гнусавя, говорила уже поспокойнее:

— Все можно пережить, и безденежье тоже…

— Не волнуйся, Аннушка, я все решил. Деньги у нас будут. В интернате кое-что получу, да мотоцикл продам. Объявление уже третий день висит на столбе.

Это известие почему-то не обрадовало Анюту, не утешило, она вздохнула и продолжала с затаенной печалью:

— Давно у меня на сердце тяжесть. Боюсь я чего-то… Больше всего я боюсь твоего молчания. Последнее время ты такой угрюмый. Что у тебя на душе? Скажи, откройся… Почему так часто теперь молчишь? Хочешь куда-нибудь уехать, убежать от нас, да? — И снова увлажнились ее глаза.

Петр обнимал Анюту, терся щекой о ее волосы, сбившиеся, потерявшие былой блеск и запах. «Я люблю тебя, Аннушка, — говорил он сам себе. — А ищу я не побега… Хоть и жду путешествия. Что-то во мне происходит такое… Теперь „надо“ значит больше, чем „хочу“. Но хочешь не хочешь, а отвечать придется. И хотелось бы не как-нибудь, а на пятерку… выстоять надо. Так и будет. Ради тебя и сына я сделаю все…» Но сказал Петр совсем другое:

— Ладно, Аннушка, это все пустое. Давай лучше погадаем, какое имя выберет судьба для нашего малыша. Я предлагаю несколько имен на выбор.

— Какие такие еще напридумывал имена? — спросила Анюта, вытирая глаза пеленкой.

— У-у, плакса. Он рева да ты рева, распустили тут лужи. Наговорила всяких страшных слов — до кеба.

— Наговоришь с тобой. Сам все молчит да молчит… чего ты дуешься на меня? Не нравлюсь, могу и уехать.

— Хорошо тебе: мамочка есть, папочка есть, полно сестер, да тетки, да дядьки, да друзей целое Гридино, сын-богатырь в придачу, а у меня кто?

Петр бурчал понарошку, Аннушка дулась теперь тоже понарошку.

— А тебе и не нужен никто. Бирюк бирюком.

— А сама говоришь, друзей у меня куча, какой же я бирюк?

— Вот и забыл меня, как только сын родился…

— Ничего я не забыл и не забуду. Как обещал — все на двоих…

Эх, напрасно это Петр напомнил. Снова разговор посерьезнел и пошел по острию.

— Вот именно, на двоих, а ты на одну меня взвалил. Я и ночи не сплю, я и стирку стираю, я обеды готовлю, сутками верчусь, а ты носишься со своими листочками, — может, еще и не выйдет ничего из твоей писанины, а ты все: «пойду, поработаю…» Вон где у тебя главная работа — сын, живое дитя!

— Да пойми же ты, Аннушка, у каждого свой ребенок, мой тоже плачет, да есть просит, да пеленки ему надо стирать. То, о чем я сейчас пишу, — дело всей жизни, а тут совпало…

— Вон как ты повернул, и не стыдно тебе?! — И снова чуть было не заплакала Анюта, все крепче и крепче прижимая к себе сына, убыстряя шаг по середине комнаты, по кругу…

— Ну что мы снова завелись! Давай имя выбирать. Отказываюсь я от всех своих прав, руководи мной как хочешь, лишь бы тебе было хорошо.

Петр обессилел, утратил всякое желание сопротивляться, будто погрузился на дно.

— Пустое это все. Легко отказываться от прав, когда отказался от обязанностей…

— Да что ты мелешь, Аннушка, от каких таких обязанностей я отказываюсь? Что я, деньги не зарабатываю? Или сына вместе с тобой не нянчу? Посмотри на это здраво, не могу я быть в каждой бочке затычкой!

Анюта словно того и ждала, чтобы вывести из себя мужа.

— Не кричи, сын заснул. — И положила малыша на диван осторожно, не дыша. — Вам бы, мужикам, родить хоть по разу, поняли бы тогда, — сказала Анюта, повернувшись к Петру.

— Знаю, знаю, это ваша общая заветная мечта. Скоро так и будет, как сказано в анекдоте, — все началось с мытья посуды. Эмансипация вас заела. Вот если бы во время свадьбы я тебя плеточкой хлестнул, все было бы в порядке.

— Какой еще такой плеточкой? — удивилась Анюта, расчесывая волосы крупным гребнем и поглядывая в маленький осколок зеркала над столиком-чемоданом.