— Фигура перва!

И запела, заголосила, притоптывая и приседая:

Чернобровый, щуроглазый милый мой,
Нам недолго во любови жить с тобой.
Скоро, скоро нам разлукушку споют,
Тебя женят, меня замуж отдадут,
В одно времечко к венцу нас поведут.
Ягодиночка, не связывайся,
Полюбил, так не отказывайся.

И все громко подпели:

Ягодиночка, не связывайся,
Полюбил, так не отказывайся.

Гармонист наяривал заразительные ритмы, а все прыгали, притоптывали каблуками, кружились парами, и, взявшись за руки, ходили павами туда-сюда. С веселыми выкриками, с частушками танцевали молодые и старики. Девушка отплясывала с каким-то бородачом в орденах и медалях во всю грудь.

Каких только не было здесь лиц, темпераментов, характеров: простодушные и плутоватые, гордые и пришибленные, умные и глупые, веселые и угрюмые, гладкие и безжалостно иссеченные морщинами! Но на всех лицах было нечто общее: вспыхнувшая вдруг вспомянутая молодость, какой светилась девушка-одуванчик. Еще, мол, ничего. Еще я так оттанцую, только держись! Я еще хоть куда. Было общим и озорство, и лукавое переглядывание, и сочное покрикивание «Ух, ух!», и фасонистое выкаблучивание перед глубокими старцами, которые сидели вдоль стен на лавочках — при орденах, при костылях, при беззубых ртах, при чопорной, только показной строгости.

Петр, Илья и Даниил Андреевич тоже сидели на лавочке — смотрели, слушали, дивились.

Гармонист играл, раскручивал колесо веселья. Оно катилось справа налево и слева направо. Кадрили танцевались по фигурам, у каждой фигуры были свои особенности — раскачивания, повизгивания, свой топот и свои пробежки вперед-назад. Гармонист был тут главным и самым молодым из всех.

Петр неплохо танцевал модные танцы. Кадриль показалась ему несложной, но и недоступной. Вот если бы с той девушкой! Он бы попробовал. Музыка смолкла, и снова выкрикнула пожилая женщина: «Фигура втора!» Пары стали перестраиваться, меняться партнерами, и Петр не заметил, как он уже выделывал что-то ногами вместе с бойкой теткой Евдокией в платочке домиком. Она улыбалась и подмигивала, как молодуха, и выкрикивала озорные частушки, все смеялись, а Петр смущался и не мог понять, в чем дело, — он едва поспевал за быстрым кружением пар, сменой фигур и партнерш. И девушка-одуванчик станцевала с ним один круг: она не пела, не выкрикивала, — улыбалась, и эта полуулыбка больше, чем ритмы и топанье ногами, всеобщее веселье, взбудоражила, вскружила Петру голову.

— Смотри, придется тебе тут остаться, — улыбнулся Даниил Андреевич, сидя на лавочке возле какой-то древней, умильно смотревшей на всех старушки. Он переговаривался с ней о чем-то веселом. Она часто поддергивала яркий платок, а профессор молодо, озорно поблескивал глазами.

Когда все натопались, натанцевались, наступил отдых. Расселись вдоль стен, по лавкам, разгоряченные, потные, разрумянившиеся.

Одна лишь тетка Евдокия не устала, кажется, ничуть. Она вышла на середину просторного зала, решительным и забавным жестом прогнала гармониста и громко объявила:

— А теперича игра досюльная-неотсюльная! Пахомушка!

— Пахомушка! Пахомиха! Пахом! — послышалось со всех сторон. Женщины стали выталкивать на круг мужчин, а они смеялись, отпихивались. Но в сердитых, неуклюжих движениях уже была игра, будто они изображали неумеку, недотепу или вовсе дурачка.

Но вот нашелся самый смелый, рыжий да конопатый, да курносый, шел прихрамывая, согнувшись в три погибели. Мужичку было лет пятьдесят. Подошел он под общий смех, подволакивая одну ногу, к тетке Евдокии, вложил себе в рот длинную щепу и шепеляво, но громко спросил:

— Чего надо, Пахомиха? Я весь тут!

— Свадьбу! Свадьбу! — закричали вокруг. — Матку себе выбирай! Батьку! Крестных! Попа! Шаферов! Прохожего человека!

И начался веселый выбор действующих лиц старинной игры или пьесы, какую не видывали ни Петр, ни Илья, ни профессор.

«Пахомихой» так и оставили тетку Евдокию. В «матери Пахома» выбрали неповоротливую, дородную старуху, а «отцом» оказался одноглазый щуплый разбитной старичок с тремя медалями на груди, в приспущенных штанах и коротких валеночках с галошами. «Поп» был тучен, круглолиц и пучеглаз, он важно покашливал и распевал сиплым басом, похлопывая себя по животу.

«Крестных» подобрали из людей благообразных, по-детски наивных старика и старушку. Чистеньких, умильно-растерянных, но не отказавшихся от шутливой затеи.

«Прохожего человека» искали долго. Тетка Евдокия бесцеремонно вытаскивала под общий смех одного мужика, другого и спрашивала: «Сгодится такой завалящий?» Кто-то кричал: «Сгодится!», а кто-то: «Нет, не нужен, неуклюж больно, детей не сделает!». Сторговались на гармонисте: «В самый раз для Пахомихи, бери мужика!»

Как только действующие лица были выбраны, откуда ни возьмись появились березовый трухлявый пень, длинная и широкая лавка, две табуретки, кнут из мочала, драные шапки-треухи, тряпье, лапти, две палки, два медных таза и сковородник на длинной рукоятке. И началось обряжение, гримирование, в котором принимали участие все, кто был в клубе, — один действовал, другой советовал. третий шутил да посмеивался.

«Пахом» снял с «крестного» деда валеночки, а тому предложил старые разбитые лапти, сам надел валенки с галошами — правый на левую, а левый на правую ногу. Кто-то помог ему натянуть вывороченный тулуп, подложив под спину тряпье, чтобы вышел горб позаметнее, «поболе». Нахлобучили «Пахомушке» сразу три драных шапки, подвели сажей глаза, усы, привязали бороду из мочала и снова вставили в рот щепку-«зуб» подлиннее. Не узнать было теперь в уродливом чудище рыжего веселого мужика.

«Пахомиху» тоже разукрасили, щеки ее измазали сажей, она поигрывала глазами и всем телом, кокетничала вовсю. «Прохожего человека» одели наподобие «Пахома». На «попа» напялили чей-то старушечий сарафан вместо рясы, а поверх него натянули дырявую рогожу — ризу. И когда он надел круглую мохнатую шапку, смеху было не унять.

«Шаферы» и «шаферицы» нацепили бантики на грудь да на драные шапки, и представление началось. Вернее, не было почти никакого перехода от подготовки к самому действию, только поотчетливее стал проявляться сюжет.

Старушка, сидевшая рядом с профессором, часто всплескивала руками: «Охтеньки, смеху-то!» — и громко подсказывала: «К благословению таперича, Пахомушка, к благословению!»

А тот, вскочив верхом на сковородник, подергивая невидимой уздечкой, кривляясь и припрыгивая, потряхивая горбом, начал объезжать вокруг пня. Затем, подскочив к «родителям», которые сидели на грубо отесанных табуретках, пал перед ними на колени.

— Тятенька, благослови меня, я поезжаю жениться, — шепелявя и нелепо жестикулируя, прокричал он, не вынимая длинного «зуба» изо рта. «Отец» стукнул «сына» по горбу и развел руками: мол, куда тебе, уроду, жениться. «Мать» ласково погладила по трем драным шапкам, покачала головой: мол, глупый ты у меня, кто же дурачка в мужья возьмет. А тщедушный «отец» добавил пискляво:

— Женилка-то выросла? — И захохотал под общее одобрение.

«Пахомушка» кривлялся, все отвергал, почесывая голову, показывал, что нет у него вшей, выклянчивал, вымаливал благословение. Наконец «родители» перекрестили его, широко, размашисто.

И поскакал радостный «Пахомушка» по кругу выбирать себе невесту. То к старухе присядет на колени, то к молодушке вскочит и запоет заунывно, с повизгиванием:

Нива нова, пеньев нет,
Хочу жениться, мочи нет.
Выйду в поле, закричу:
«Караул, жену хочу!»