«Выходит, жизни пассажиров вы ни во что не ставите?» — поинтересовался у меня кто-то после этого случая. Как это «ни во что не ставим», нам и собственная жизнь дорога. К половине третьего утра я велел объявить тревогу. Только что уж тут греха таить, опять я допустил промашку — поздно спохватился. Отчего, почему — Бог весть, то ли впал в оцепенение, то ли еще какая дурь накатила… Должно быть, полвторого было, когда первый помощник вытянулся передо мной по стойке «смирно».
— Не дать ли по радио сигнал бедствия, капитан?
Я глянул на барометр, потом на небо.
— Обождем, пожалуй, смотрите, дождь висит.
— Можем ведь опоздать… палуба прогорит…
Он счел за лучшее оборвать фразу.
— Не прогорит! — отмахнулся я. — К тому же ответственность за корабль несет капитан, а не офицеры.
Он отошел, но через полчаса вновь подступил ко мне.
— Прикажете распорядиться?
— Нет.
Конечно, и мне следовало бы объяснить причину промедления. Но как? Не надо забывать, что с младых ногтей нам внушали понятие о чести мундира, на чем, собственно, и строилась система ответственности и самолюбия… да-да, я понимаю, все это сущее безумие. Разумеется, офицер был прав, и тем не менее… Сам справлюсь, без чужих подсказок — такого рода упрямство сидит в каждом человеке. А тут аккурат мы стали подбираться к источнику возгорания. Я находился там и видел собственными глазами: где-то впереди, в глубине трюма замерцал слабый, едва уловимый отблеск, мирный и неопасный, точно пламя свечи — кто бы мог подумать, что в этом корень беды?
«Ну и слава тебе, Господи!» — взмолился я про себя — как есть отъявленный безумец.
Судите сами: небо заволокло тучами, и ветер не особо старается, да и барометр упал… А я готов был жизнь свою прозакладывать, что будет дождь. Вот-вот, сей момент, еще малость обождите, и дождь польет — цеплялся за одну надежду, и тут ты хоть что со мной делай.
Должен заметить, есть во мне некая странная особенность: не способен я по-настоящему верить в опасность, в роковую беду, которая и до погибели довести может.
А на сей раз до погибели было рукой подать. В полтретьего утра палуба и впрямь прогорела, и корабль занялся ясным пламенем. Вы только представьте себе небольшое суденышко, объятое огнем, которое знай себе мчит в ночном мраке этаким летучим факелом. И механизмы работают бесперебойно, словно сердце не чующего свою погибель человека. Превосходный корабль, безупречно построенный, великолепно оснащенный, он до конца служил верой и правдою, и я был близок к слезам, так бы и набросился на прожорливое пламя с кулаками, бился, сражался с ним насмерть.
— Теперь свисти не свисти — один черт, — сказал кому-то из матросов старший помощник, но так, чтобы и я слышал. Это было после того, как я подал целую серию радиосигналов и велел запустить сирену.
И ведь не от какой-то там непочтительности офицер этот так выразился, просто трясло его от бессильной ярости, вот и повел он себя так, будто спьяну. Сам я почти не ощущал усталости, а было бы с чего: ведь колотило словно в буйном припадке трое суток не переставая… Я же, повторяю, тогда пребывал в полном бесчувствии. Только глаза болели да в горле першило от дыма, вот я и спасался водой с лимоном у себя в каюте, где погрузился в бессмысленные расчеты, из коих выходило, что, будь у меня часа четыре или хотя бы три, я бы успел довести в целости судно до гавани, как это было с «Джудиттой» под Триестом.
До Александрии всего каких-нибудь шесть десятков миль, — сокрушался я, должны же проходить здесь хоть какие-то суда. Но нет, как назло, никаких судов в помине. Под вечер в одном направлении с нами промчалось какое-то чешское судно, да с тем и пропало. Берег перед нами пустынный, голый, ни тебе островка какого, ни наблюдательной станции, ну ничего, никакой спасительной зацепочки.
Тогда-то я и поклялся Пресвятой Деве, что с таким утлым суденышком больше отродясь связываться не стану — конечно, ежели вообще уцелеем. Не по мне она, эта хрупкая роскошь. Отчего, почему — тут уж и гадать нечего, не для меня эта затея, и все. Останусь на прежней своей службе, что бы супружница моя ни говорила.
К жене своей я тоже, кроме ненависти, в тот момент ничего не испытывал…
В три часа пополуночи Дон Попе, болезненной наружности испанец, застрелился у себя в каюте. К счастью, кроме меня никто не прознал об этом. Дон Хулио, младший его братец, этакий типичный паразит, заявился ко мне с требованием, чтобы я подтвердил: он, Хулио, на правах единственного родственника может присвоить себе по закону весь скарб своего покойного брата. Что я и подтвердил.
И тут дали себя знать первые опасные порывы ветра. Что теперь, спрашивается, делать — приказать застопорить машины, когда единственное наше спасение — скорость хода? Я спустился в один из салонов, чтобы подготовить людей к аварийной высадке. Но какое там! Меня чуть не разорвали на куски.
— Что это за пароход за такой? Да и капитан хорош! — раздавались со всех сторон выкрики. — Почему вы не подали сигнал бедствия? — подскочил ко мне высоченный молодой человек с безумным взглядом. Под мышкой он сжимал, точно узелок с вещами, прильнувшую к нему бледную, маленькую женщину, скорее похожую на ребенка. — Мы хоть подохни, а вам и горя мало?! — выкрикивал он дрожащими губами.
Пришлось вытащить револьвер, а в таких случаях это скверное дело.
Пассажиры враз смолкли, застыли, готовые наброситься, точно волки. Но я успел воспользоваться этим кратким моментом. Швырнул револьвер в сторону и закатил речугу:
— Люди! Руку мне прищемило крышкой люка, я истекаю кровью. Мундир на мне прожжен, на теле ожоги до мяса. Так что видите, я, себя не щадя, делаю свое дело. И от вас требую того же! — надрывался я. Крикуны притихли. — Если вы поддадитесь панике, — продолжил я, — меня вы тоже выбьете из колеи, а это означает конец для всех нас. Вдумайтесь сами, ведь без меня шагу не ступить. Зато если вы проявите выдержку, обещаю вам — лопну-тресну, а спасу вас всех до единого…
Взгляните на меня! Похож я на человека, который не способен сдержать свое слово? — и травлю дальше в таком же духе. Стыдно вспомнить, какую чушь я тогда городил, зато действие оказалось поразительным. Настроение перешло в другую крайность. Видно было, что люди раскаиваются в содеянном и всячески стараются расположить меня к себе. Кто-то протянул мне брошенный мною револьвер, точно сердце свое протягивая на ладони. Подобные сцены тоже долго не выдержать.
Вообразите, к примеру, навалилось на меня какое-то армянское семейство с выражением своих пылких симпатий: и ну обнимать, прогорелую одежду мою руками гладить, да трещать по-своему слова какие-то умилительные. Толку-то чуть, ведь по-французски они ни бельмеса, впятером язык коверкают, что-то сказать пытаются, а все одно ничего не поймешь. Страсть, да и только! Тут священник ихний воздел свой крест, осенил меня с воплями да причитаниями — устроил наспех в углу нечто вроде богослужения. Сутолока от этого меньше не стала.
Только я решил было оставить несчастных предаваться молитвам, а самому исчезнуть под шумок, как вдруг вцепилась в меня некая молоденькая мисс и не дает за дверь выйти.
— Обожаю вас! Неужто вы не видите, что я от вас без ума? — лепетала она, подкрепляя свои слова странными, завлекательными улыбками, а сама все жалась ко мне, норовила повиснуть на шее. Чудо как хороша была малышка.
— Неужели вы не заметили, что я всю дорогу не свожу с вас глаз? — вскричала она. — О, не уходите, не уходите! — пыталась она удержать меня изо всех сил. — И без того уже все равно! Право же, все равно, — объясняла она окружающим. — А для меня он — идеал.
Бедняжка явно повредилась рассудком. А родители девушки, два старика, с бессмысленной улыбкой выслушивали ее безумные речи, словно одобряя их. И в глазах их отражалась мучительная мольба: свершись, мол, что угодно, лишь бы я спас их дитя.
С трудом мне удалось как-то выпутаться. Я гладил девушку по голове… И тут вынужден кое в чем признаться. Есть в человеке какие-то мутные токи, в которых ничего не стоит заблудиться и потонуть. Ведь среди этой ужасной, безумной сцены мне вдруг ударило в голову, что недурно, ах, как недурно бы целоваться с этой прелестной девушкой. И мигом кровь закипела в жилах.