Сам же Алексей Семенович в это время, когда его хоронили, ехал на восток, пил чай и старался изо всех сил, чтобы не показать окружающим, что в штатском костюме с непривычки он чувствует себя не совсем удобно. Поэтому редко выходил из купе, в разговоры с попутчиками почти не вступал и все смотрел в вагонное окно, за которым, сменив степь и березовые колки, стеной вставала темно-зеленая угрюмая тайга. Он скользил по ней, не всматриваясь, равнодушным взглядом и думал о том, что, согласно его приказу, Каретников скоро прибудет в Новониколаевск и осядет в городе как мирный обыватель, что верные ему люди, расставленные по цепочке на Транссибирской магистрали, затаятся до времени и будут ждать распоряжений, что сам он, добравшись до Харбина, до конца исполнит свой офицерский долг, как он его понимает. Неожиданно вспомнилось ему лицо солдата-кучера, залитое мертвенно-бледным лунным светом, и он тяжело вздохнул, сделав себе заметку на память, чтобы не забыть: «Пусть Каретников перезахоронит раба Божьего по-человечески, а в мой гроб, если сунутся проверять, а в гроб… хорошее лекарство от любопытства. Господи, прости меня!»

И он украдкой, повернувшись спиной к попутчикам, торопливо перекрестился.

А за вагонным окном медленно проплывала тайга — темная, безучастная ко всему, и казалось, что ей не будет ни конца, ни края до самого скончания века.

6

Чем старательней пытался Василий укрыться от войны, тем неожиданней она его догоняла, словно задалась целью: в покое на долгое время не оставлять.

Вот и снова настигла, будто из-за угла вывалилась.

Узнав от доктора Обижаева, что Шалагины получили из Харбина известие о Тонечке и что теперь сами собираются туда отправиться, Василий, выбрав время, пришел в дом на Каинской улице. Фрося, открыв ему дверь, сразу же выложила: весточка действительно пришла, Тонечка, слава Богу, объявилась и находится теперь в Харбине, где служит по какому-то тыловому ведомству. Сергей Ипполитович и Любовь Алексеевна, получив эту весточку, несказанно обрадовались и даже собрались поначалу ехать в Харбин, но решили в самое последнее время поездку отложить, потому что Любовь Алексеевна прихворала.

— Я сейчас пойду скажу ей, а ты подожди, — Фрося оглянулась и шепотом добавила: — Сергея Ипполитовича дома нет… Я сейчас, мигом!

Она побежала по лестнице, а Василий остался ждать возле открытой двери. И в это самое время калитка в ограду широко распахнулась и послышался голос Сергея Ипполитовича:

— Прошу, господин Ямпольский, проходите, прошу…

И оборвался на полуслове Сергей Ипполитович, увидев у входа в свой дом Василия. В калитку между тем, следом за хозяином, входил польский офицер — молодой, красивый, усы — вразлет. Он весело улыбался и с любопытством оглядывал дом.

Сергей Ипполитович, сделав вид, что не замечает Василия, как будто того и вовсе не было, прошел мимо, открыл входную дверь и пропустил гостя вперед. И проделал он это все столь стремительно, что Василий даже не успел ничего сказать, даже головой кивнуть не успел. Дверь захлопнулась.

— Ну, дела! — только и смог он запоздало присвистнуть, продолжая стоять на прежнем месте и не зная, что ему дальше делать: или уходить несолоно хлебавши, или дожидаться Фросю.

Решил дождаться.

Фрося появилась не скоро. Выскочила, торопливо поправляя чистенький белый передник, скороговоркой сообщила:

— Сергей Ипполитович велел тебя в дом не пускать, а Любовь Алексеевна шепнула, чтобы ты через два дня пришел, вечером, попозже. Поляк этот в Харбин едет, и у него место в вагоне есть. Договариваются, чтобы он вещи кое-какие и Сергея Ипполитовича с Любовь Алексеевной взял… Ой, Василий, не могу больше — строжиться станет, побегу я… Через два дня приходи…

Через два дня, вечером, Василий снова стоял возле входа в шалагинский дом и дергал витую веревочку с медным наконечником, слышал, как звонко подает свой голос колокольчик. Но на этот звонкий голос в доме никто не отзывался, словно там никого не было.

Василий нетерпеливо толкнул дверь, и она перед ним послушно открылась. Он поднялся по лестнице в прихожую и замер, прислонившись плечом к косяку.

В доме был полный разор — все раскидано и перевернуто вверх дном. Василий осторожно шагнул, стараясь не наступить на белый шарфик, валявшийся на полу, и вдруг услышал едва различимый стон, кинулся в зал и там за настежь распахнутой дверцей шкафа увидел ничком лежащую Фросю. Ее рука, безвольно откинутая на сторону, чуть заметно подрагивала, на белом переднике большими кляксами маячили два кровяных развода. Василий, упав на колени, приподнял Фросю, и она, не открывая глаз и, похоже, в беспамятстве, прошептала:

— Нас поляки… убили… все забрали… увезли… мы увязали что ценное… к отъезду… а нас… убили…

— Как убили?! — вскрикнул Василий, еще не до конца понимая, что здесь произошло.

— Штыками… длинные такие… Господи… — Фрося дернулась, и Василий ощутил, как по телу у нее прошла долгая судорога. И — оборвалась. Он опустил голову Фроси на пол, медленно поднялся на ноги, прошел в кабинет Сергея Ипполитовича. Хозяин кабинета и супруга его, Любовь Алексеевна, покоились рядышком на диване, словно присели на минутку передохнуть, и на одежде у них, расплывшись, маячили точно такие же кровяные разводы, как и на груди у Фроси. Дверцы комода, письменного стола и шкафов были распахнуты наотмашь.

«Ясное дело, — понял Василий, — пообещали место в вагоне, подождали, когда барахлишко соберут, а после порешили всех и барахлишко увезли. Ищи их теперь, как ветра в поле…» Он повернулся, чтобы выйти из кабинета, и наткнулся на ствол карабина, который уперся ему в грудь.

— Убежать желаешь? Не выйдет! За все ответишь! Руки вверх! — сощурив глаза и распушив усы, удивительно похожий на ощетинившегося кота, смотрел на него Ямпольский, которого Василий видел в прошлый раз в ограде шалагинского дома. За спиной у офицера, толкая друг друга плечами и прикладами, сгрудились солдаты — пять человек. По-русски говорил Ямпольский чисто, почти без акцента, и почему-то именно это обстоятельство окончательно сразило Василия, он мгновенно понял: теперь убийство свалят на него, а попутно еще и заберут оставшиеся вещи, которые, видно, не успели утащить за один раз. «Ах ты, сволочь паскудная! Шито-крыто, и концы в воду…»

Василий послушно поднял вверх руки, а сам лихорадочно искал выход, которого даже и не маячило. Шесть человек с направленными на него карабинами, да еще не известно, все ли вошли в дом — а у него одни лишь голые руки, больше никакого оружия при нем не было.

Ямпольский кивнул, и один из солдат быстро и сноровисто обыскал Василия. Ничего не найдя, отошел в сторону, а Ямпольский, чуть отступив, подтолкнул Василия стволом карабина к выходу.

Двери, прихожая, еще двери, лестница; впереди, опережая на несколько ступенек, спускались двое солдат. Стук шагов сливался в глухой шум. В спину, как раз меж лопаток, время от времени тыкался острый, словно заточенный нож, ствол карабина.

На улице в ограде стояла легкая пролетка на резиновом ходу, в оглобли которой был запряжен сильный статный жеребец вороной масти. На козлах лежали вожжи. Ямпольский, не отрывая ствол карабина от спины Василия, коротко что-то приказал солдатам и добавил по-русски:

— Руки за спину!

И тонкая крепкая веревка впилась в запястья.

Ямпольский, опустив карабин, тычком кулака подтолкнул Василия в пролетку, и тот, ступив на подножку, качнулся, словно запнувшись, но тут же выпрямился и плашмя рухнул на козлы, прижимая грудью вожжи, чтобы они не соскользнули, успев еще в падении полохнуть пронзительным, рвущим уши свистом — таким, каким он еще ни разу не свистел в своей жизни. Жеребец рванул, словно прижгли его раскаленным железом, махом вынес пролетку из ограды, и бешеный стук копыт прошил Каинскую улицу в сторону Николаевского проспекта. Частые заполошные выстрелы неслись вослед, пули пронзали кошевку, высекая из нее сухие щепки, но Василий и жеребец оставались невредимыми. И резал вечерний воздух неумолкающий свист.