Изменить стиль страницы

— Ну, — отвечал я небрежно, — это письма от родственниц, женщин нашего дома; просто они сообщают мне разные новости и спрашивают, здоров ли я, хорошо ли мне.

Тогда она с сомнением качала головой и восклицала:

— Родственники! Как же родственники! Скажи мне по правде, сколько у тебя девушек в той стране, откуда ты пришел?

Я отвечал искренне, клялся Солнцем, призывая его в свидетели того, что у меня есть только одна любимая, которая стоит тут, и она удовлетворялась этим до получения следующей пачки писем. Лето шло, и письма стали приходить все чаще. Я понимал со все растущим сожалением, что дни моих счастливых беззаботных странствований идут к концу, что я должен отправляться домой и начинать карьеру, которой от меня ждут.

Мы покинули Марайас вскоре после смерти женщины снейк и двинулись на юг через лощины Пан-д'орей-кули и Ни. Мы разбили лагерь на реке Титон, которую Льюис и Кларк назвали Тэнси, а черноногие удачно назвали Ун-и-кис-ис-и-си-сак-та, Молочная река (Милк), так как воды ее в нижнем течении всегда молочного цвета. В конце августа мы перешли в местность, расположенную на этой реке всего в трех милях к северу от Форт-Бентона. Почти каждый день я ездил туда, часто в сопровождении Нэтаки, у которой была какая-то неутолимая жажда ярких ситцев, лент, шалей и бус. Там мы встречались с Ягодой и его милой женой, с его матерью и Женщиной Кроу; обе подруги недавно вернулись от манданов, у которых они гостили. Однажды в форт явился и Гнедой Конь со своим обозом. Он и Ягода делали приготовления к зимней торговле. У меня начало сильно портиться настроение. Я показал им письма, сказал, чего от меня ждут, и объявил, что должен возвращаться на Восток. Они оба долго, громко, раскатисто хохотали и хлопали друг друга по спине, а я мрачно, с упреком смотрел на них. Мне не казалось, что я сказал что-нибудь шутливое или смешное.

— Он отправится домой, — сказал Гнедой Конь, — и будет впредь хорошим пай-мальчиком.

— И будет посещать церковь, — добавил Ягода.

— И будет ходить трудным, но праведным путем до скончания мира и тому подобное, — закончил Гнедой Конь.

— Видите ли. — возразил я, — я должен поехать, как бы ни хотелось остаться здесь с вами. Я просто должен ехать.

— Да, — согласился Ягода, — ты действительно должен поехать, но ты вернешься. Да, ты вернешься, и скорее, чем ты думаешь. Прерии и горы, свободная жизнь держат тебя и никогда не отпустят. Я знавал других, возвращавшихся отсюда в Штаты, но если они тут же не умирали, то скоро приезжали сюда обратно. Они ничего не могли поделать. Имей в виду, я сам туда возвращался. Поступил там учиться, но Монтана звала меня, и мне все время было не по себе, пока я не увидел снова ее освещенные солнцем пустые прерии и Скалистые горы, резко и ясно вырисовывающиеся вдали.

— А потом, — вставил Гнедой Конь на языке черноногих, на котором говорил с такой же легкостью, как на английском, — а потом, как обстоит дело с Нэтаки? Ты думаешь, что можешь позабыть ее?

Он попал в самое чувствительное место. Это-то и мучило меня. Я не мог ответить. Мы сидели в углу в салуне Кено Билля. Я вскочил со стула, выбежал вон и, сев на лошадь, поскакал через холм в лагерь.

Мы поужинали: ели сушеное мясо и спинное сало (оса-ки), тушеные сухие яблоки — как все это было вкусно — и хлеб, выпеченный из пресного теста. Потом я лег и несколько часов вертелся и метался на своем ложе.

— Нэтаки, — спросил я наконец, — ты не спишь?

— Нет.

— Я хочу тебе что-то сказать. Я должен на время уехать. Меня зовут мои домашние.

— Это для меня не новость. Я давно уже знала, что ты уедешь.

— Откуда ты знала? — спросил я. — Я никому об этом не говорил.

— Разве я не видела, как ты читаешь эти маленькие бумаги? Разве я не смотрела при этом на твое лицо? Я видела, что говорят тебе эти письма. Я знаю, что ты собираешься покинуть меня. Я всегда знала, что так будет. Ты такой же, к и все белые. Они все неверные, бессердечные. Они женятся на один день.

Она начала плакать. Всхлипывала не громко, а тихонько, с отчаянием, с болью в сердце. Как я себя ненавидел! Но я уже заговорил на эту тему. Я чувствовал, что должен довести дело до конца, и начал лгать ей, испытывая к себе с каждым мгновением все большую ненависть. Я сказал ей, что мне исполнился двадцать один год, что в это время белый становится мужчиной. Я сказал, что я должен вернуться домой, чтобы подписать бумаги, касающиеся имущества, оставленного моим отцом.

— Но, — сказал я, призывая в свидетели моих слов Солнце, — я вернусь, Я вернусь через несколько месяцев, и мы снова будем счастливы. Пока меня не будет, Ягода позаботится о тебе и твоей доброй матери. Ты ни в чем не будешь нуждаться.

Так я лгал, объясняясь с ней. Я развеял ее опасения и утешил ее; она спокойно заснула. Но я не мог заснуть. утром я опять поехал в форт и долго разговаривал с Ягодой. Он согласился заботиться о Нэтаки и ее матери, снабжать их необходимой пищей и одеждой, до того времени, как я ему объяснил, пока Нэтаки не позабудет меня и не станет женой другого. У меня перехватило горло, когда я сказал это. Ягода тихонько засмеялся.

— Она никогда не будет женой другого, — сказал он, — ты будешь счастлив вернуться. Не пройдет и шести месяцев, как я с тобой увижусь.

Последний в эту навигацию пароход разгружался у набережной; он должен был на следующее утро отправиться в Сент-Луис. Я вернулся в лагерь и стал готовиться к отъезду. Делать было почти нечего, только упаковать немного индейских вещей, которые я хотел взять с собой на родину, Нэтаки поехала обратно в форт вместе со мной, и мы провели вечер с Ягодой и его семьей. Это было для меня невеселое время. Мать Ягоды и верная старая Женщина Кроу обе долго и серьезно читали мне лекцию об обязанностях мужа по отношению к жене, о верности — мне было больно слушать их, так как я собирался сделать то, что они так сурово осуждали.

Наутро я расстался с Нэтаки, пожал всем руки и взошел на борт. Пароход вышел на середину реки, повернул, и мы понеслись вниз по быстрому течению через Шонкинскую косу и по излучине. Старый форт, счастливые дни прошедшего года превратились в воспоминания.

На пароходе было много пассажиров, главным образом золотоискателей из Хелины и Вирджиния-Сити, возвращавшихся в Штаты с большим или меньшим количеством золотого песку.

Они играли в карты, пили, и в тщетной попытке избавиться от своих мыслей, я присоединился к их безумной компании. Помню, что я проиграл за раз триста долларов и что мне было очень плохо от скверных спиртных напитков. Около Кау-Айленд я чуть не упал за борт. Мы наехали на большое стадо бизонов, плывших через речку, и я попытался, стоя в носу, накинуть веревку на огромного старого самца. Петля удачно охватила его голову, но я и три моих помощника не рассчитывали на такой рывок, какой мы испытали, когда веревка натянулась. Мгновенно ее вырвало из наших рук. Я потерял равновесие и полетел бы вслед за ней в воду, если бы стоявший позади меня человек не схватил меня за ворот и не оттащил назад.

Каждый вечер мы пришвартовывались к берегу. Когда вошли в Дакоту, стали дуть встречные ветры. В начале октября, когда мы прибыли в Каунсил-Блафс, я с радостью покинул пароход и сел в поезд Тихоокеанской железной дороги. Через несколько дней я приехал в маленький город в Новой Англии, где был мой дом.

Я смотрел на город и его жителей новыми глазами. Я был равнодушен к ним. Это было красивое место, но все перегороженное заборами, а целый год я прожил там, где оград не знают. Люди здесь были хорошие, но какая узость мысли! Их жеманные и скованные условностями манеры напоминали безобразные изгороди, огораживающие здешние фермы. Вот как большинство из них меня приветствовало: «А, юноша, значит ты вернулся домой? Целый год у индейцев прожил? Чудо, что тебя не оскальпировали. Индейцы, я слыхал, ужасный народ. Что ж, погулял и будет. Я думаю, ты теперь остепенишься и займешься каким-нибудь делом».

Только с двумя людьми во всем городишке можно было говорить о том, что я видел, что делал, так как только они могли понять меня. Один из них был бедный маляр, с которым порядочные люди не общались, так как он не посещал церкви и иногда среди бела дня заходил в бар. Другой был бакалейщик. Оба они охотились на лисиц и куропаток и любили жизнь в диких местах. Вечерами я долго сидел с ними у печки в бакалейной лавке, после того как степенные деревенские люди улягутся спать, и рассказывал об обширных прериях и горах, о диких животных и краснокожих. Воображение рисовало им эту чудесную страну и свободную жизнь в ней, и они вскакивали от волнения и шагали по комнате, вздыхая и потирая руки. Им хотелось увидеть, испытать все это, как видел и пережил я, но они были «прикованы к тачке». Они не могли оставить дом, жену, детей. Я жалел их.