На следующую весну после непродолжительной болезни умерла мать Нэтаки. Когда тело покойницы закутали в одеяла и бизоньи шкуры и крепко перевязали сыромятными ремнями, Нэтаки сказала мне, чтобы я приготовил гроб. На сто пятьдесят миль кругом нельзя было купить пиленого леса, но отцы-иезуиты, построившие недалеко от нас миссию, великодушно дали мне нужные доски, и я изготовил длинный ящик высотой более трех футов. Затем я спросил, где копать могилу. Нэтаки и родственники пришли в ужас.
— Как, — воскликнула она, — хоронить мать в яме, в черной, тяжелой, холодной земле? Нет! Агент запретил хоронить мертвых на деревьях, но он ничего не говорил насчет того, что нельзя оставлять умерших в гробу на земле, наверху. Отвези ящик на склон холма, где лежат останки Красного Орла и других наших родственников, а мы потом все поедем за тобой в другом фургоне.
Я сделал, как мне было сказано и, проехав вверх по долине с полмили, свернул по склону вверх к тому месту, где на небольшой горизонтальной площадке уже стояло с полдюжины грубо сколоченных гробов. Вынув ящик из фургона, я поставил его неподалеку от остальных и, работая киркой и лопатой, подготовил под него абсолютно ровное местечко. Тут подъехали остальные, друзья и родственники, среди них даже трое мужчин, тоже родственников покойной. Ни разу, ни раньше, ни позже, я не видал, чтобы мужчины присутствовали на похоронах. Они всегда остаются в палатках и горюют там об умершем. Присутствие мужчин показывало, какой большой любовью и уважением пользовалась мать Нэтаки.
С момента кончины матери Нэтаки не спала, не прикасалась к еде, все время плакала. Сейчас она стала настаивать нa том, чтобы последний обряд выполнили только мы вдвоем. Мы перенесли плотно закутанное тело и уложили его в большой ящик, осторожно и бережно, а затем разместили по бокам и в ногах замшевые мешочки, маленькие сыромятные сумки с иголками, шилами, нитками и всякими вещами и безделушками, которые покойница так тщательно хранила. Я поднял и положил на место две доски, образующие крышку. Теперь плакали уже все, даже мужчины. Я приставил гвоздь к доске и забил его наполовину. Как ужасно звучали удары молотка, гулко отдаваясь в большом полупустом ящике. До этого момента я держался довольно хорошо, но холодный, резкий, оскверняющий стук молотка окончательно расстроил меня. Я отшвырнул инструмент, сел и, несмотря на все усилия сдержаться, заплакал, как и все.
— Не могу, — повторял я, — не могу забивать гвозди. Нэтаки подошла ко мне, села, прислонилась к моему плечу и протянула дрожащие руки к моим.
— Наша мать! — выговорила она наконец, — наша мать! Подумай, мы никогда, никогда больше ее не увидим. Почему она должна была умереть, когда еще не начала даже стариться?
Один из мужчин вышел вперед.
— Идите оба домой, я прибью доски.
В наступающих сумерках мы с Нэтаки поехали домой, распрягли лошадей и пустили их щипать траву. Потом, войдя в затихший дом, легли спать. Позже пришла верная, как всегда, добрая Женщина Кроу; я слышал, как она разводила огонь в кухонной плите. Она внесла лампу, потом чай и несколько ломтей хлеба с мясом. Нэтаки спала. Нагнувшись ко мне, Женщина Кроу прошептала:
— Будь теперь с ней еще ласковее, чем раньше, сынок. Потерять такую добрую мать! На земле не сыскать другой такой доброй. Нэтаки так будет не хватать ее. Ты должен теперь быть для нее и мужем и матерью.
— Буду, — ответил я, беря ее за руку. — Ты знаешь, что буду.
Тогда она вышла из комнаты и удалилась из дома так же тихо, как появилась. Много, очень много времени прошло, пока Нэтаки вернулась свойственная ей живость. Даже несколько лет спустя она иногда будила меня ночью с плачем, чтобы говорить о матери.
Раз уж рельсы железнодорожной магистрали пересекли страну, которую, как сказал Большое Озеро, никогда не осквернят огненные фургоны, то мы можем, думал я, с таким же успехом ездить в них. Но понадобилось много времени, чтобы убедить Нэтаки решиться на поездку по железной дороге. Когда она серьезно заболела, я уговорил ее показаться знаменитому доктору, жившему не очень далеко в городе, человеку, много для меня сделавшему, об изумительных хирургических операциях которого я мог рассказывать без конца. Однажды утром мы сели в задний пульмановский вагон поезда и отправились в дорогу. Нэтаки сидела у открытого окна. Мы скоро въехали на мост, перекинутый через очень глубокий каньон. Нэтаки взглянула вниз, удивленно и испуганно вскрикнула и упала на пол, закрыв лицо руками. Я усадил ее на место, но она не сразу успокоилась.
— Дно казалось так страшно далеко, — сказала она, — что если бы мост сломался, мы все погибли бы.
Я заверил ее, что мосты не могут ломаться, что люди, строящие их, знают, сколько мост может выдержать, а это больше того, что можно нагрузить в поезд. После этой поездки она перестала бояться. Ей нравился быстрый плавный ход поезда, а ее любимым местом в хорошую погоду стало кресло на открытой задней платформе последнего вагона.
Мы не пробыли в поезде и пятнадцати минут, как я вдруг сообразил, что совсем не подумал об одной вещи. Взглянув на сидевших кругом дам, одетых в хорошо сшитые из дорогих тканей платья, в роскошных шляпах, я понял, что Нэтаки в своей одежде женщина совсем другого круга. На ней было простое бумажное платье, шаль и пикейная шляпа с козырьком спереди и сзади; все это в резервации считалось очень шикарным, как когда-то в Форт-Бентоне во времена торговцев бизоньими шкурами. К моему удивлению, несколько дам в вагоне подошли к Нэтаки поговорить и держались в разговоре с ней очень мило. Мою маленькую жену очень порадовали, даже взволновали эти беседы.
— Я не думала, — сказала она мне, — что белые женщины захотят со мной разговаривать; я думала, что они все ненавидят индианок.
— Многие действительно ненавидят, — ответил я, — но это женщины другого класса. Есть женщины и женщины. Моя мать такая же, как разговаривавшие с тобой. Обратила ты внимание на их платья, — добавил я. — Ты должна одеваться, как они. Я рад, что мы приедем в город вечером. Ты должна одеться, как они, прежде чем мы пойдем в больницу.
Поезд прибыл в город по расписанию, и я быстро повел и посадил Нэтаки в кэб, а из него мы прошли через боковой вход в отель и наверх, в номер, заказанный по телеграфу. По случаю субботнего вечера магазины еще были открыты. Я нашел в универсальном магазине продавщицу, которая поехала со мной в отель, чтобы снять мерку с Нэтаки. Через час Нэтаки уже надела блузку и юбку, и изящное дорожное пальто. Как она радовалась этим вещам, и как я гордился ею. Нет ничего, думал я, что можно считать достаточно хорошим, чтобы служить одеждой для этой верной, испытанной женщины, доброта, нежность и врожденное благородство души которой светятся в ее глазах.
Обедали мы у себя в комнате. Я вдруг вспомнил, что упустил из виду одну часть туалета, шляпу, и вышел купить ее. В холле отеля я встретил знакомого художника и попросил его помочь мне выбрать эту важную принадлежность туалета. Мы пересмотрели, как мне казалось, штук пятьсот и наконец остановились на вещице из коричневого бархата с черным пером. Мы отнесли ее наверх в номер, и Нэтаки ее примерила. «Мала», — решили все; пришлось отправиться обратно за другой шляпой. Но, по-видимому, шляп большого размера не было, и я не знал, что делать.
— Они не садятся как следует на голову, — объяснил я продавщице, — их нельзя надеть вот так, — при этом я приподнял свою шляпу и нахлобучил обратно.
Девушка посмотрела на меня с удивлением.
— Что вы, дорогой сэр! — воскликнула она. — Женщины так шляпы не носят. Они надевают их неглубоко, сверху на голову и прикалывают к прическе большими булавками, шляпными булавками.
— А, вот как, понимаю, — сказал я, — тогда дайте опять ту шляпу и несколько булавок; конечно, теперь, все наладится.
Но не так то просто нам это удалось. Нэтаки носила волосы заплетенными в две длинные косы связанные вместе и спускавшиеся ей на спину. Эту шляпу никак нельзя было приколоть, если не сделать ей прическу помпадур, или как там она называется, одним словом, если не собрать волосы пучком сверху, а на это она, конечно, не соглашалась. Да и я этого не хотел; мне нравились эти длинные, тяжелые косы, свисающие низко, ниже талии.