Здоровый, жизнерадостный дворняга, он во все собачьи игры играл, как и полагается собакам, с азартом и удовольствием. Но — как бы это попонятнее объяснить? — забавам этим Братишка предавался, словно бы снисходя до них. Словно бы уступая какой-то необходимости, традиции какой-то.
Для Джека, несомненно, во всех этих собачьих игрищах жизнь, собственно, и заключалась. А для Братишки — нет. О, конечно же, нет! Для него Жизнь — это было что-то совсем иное, что-то грустное и важное, о чем, как казалось со стороны, он постоянно и неотступно размышляет.
Он был значительный пес, наш Братишка. Не зря же Роберт Иванович в подпитии назвал его «брат Спиноза…»
Летом, когда поселок был полон дачниками, Братишка и Джек с утра до вечера пропадали по чужим домам. Везде их знали, везде привечали, везде считали своими, везде их ожидали заботливо оставленные недоедки, иной раз весьма аппетитные. Хлопот хватало во всякий день — обеги, попробуй, не один десяток дач! — но особый азарт, особая беготня начинались в конце недели.
Пуще всего на свете уважали наши дворняги именно выходные, когда съезжаются на дачи компаниями, когда чуть ли не из-за каждого забора начинает тянуть шашлычным дымком, когда орут магнитофоны, народ смеется, в изобилии пьет и, главное, в изобилии закусывает.
Собаки были тут как тут — на веселье и на потеху гостям. Однако можно ли повторить вслед за недобрыми поселковыми языками, что Джек и Братишка, вертевшиеся среди приезжих, были просто-напросто кусочники? Нет. Конечно же, нет.
Они честно и весело отрабатывали свой хлеб.
Если бы подсчитать все те положительные эмоции, которые они порождали в людях своим пребыванием среди них, — все эти растроганные улыбки, умиленные словечки, добрые воспоминания и прочее, — так вот, если бы подсчитать все это да как-нибудь перевести на ливерную, к примеру, колбасу, то, я думаю, невиданная получилась бы колбаса. Величайшая, я думаю, в мире.
Вертясь среди людей и не видя от них никакого зла, Джек с Братишкой прямо-таки изнывали от желания тоже сделать им что-нибудь приятное. Будь они хоть сколько-нибудь более образованны, они бы и в магазин им за бутылкой бегали, я думаю, и костер разжигали, не говоря уже о том, чтобы к столу мясо приготовить. Однако, надо признаться, что никаким собачьим образованием они, увы, не блистали. Даже лапу не давали.
Единственно, чем они могли улестить людям, так это тем, что были они всегда рьяно, самозабвенно гостеприимны, ко всем без исключения доброжелательны, веселы и покладисты. Другого-то, впрочем, от них и не требовалось. Их и любили-то, я думаю, больше всего именно за неотесанность их, за натуральность, так сказать.
По крайней мере, беленькую болонку Несси, которая время от времени срывалась от своих хозяев и присоединялась к Братишке с Джеком (вот уж кто была кусочница по призванию!), — так вот, эту самую Несси люди привечали гораздо более сдержанно, нежели наших дворняг. Иной раз даже гнали от себя, невзирая на все ее лакейские достоинства: она умела подолгу стоять на задних ножках, умиленно глядя в лицо и высунув язычок, умела не просто давать лапку, но и обе-две сразу, умела притворяться мертвой, умела высоко подбрасывать кусок, прежде чем съесть его…
Приезжим, однако, — как ни странно это было для Несси, — явно больше нравилось, если Джек, например, вдруг бухал им на колени свою лобастую башку и начинал сипло, некультурно дышать, сглатывая слюну и глядя прямо в рот кушающему человеку. А иной раз и того хуже — забирался передними грязными лапами на колени человека и в порыве любвеобилия норовил с поцелуями добраться до морды клиента.
Его спихивали: «Джек! Балда! Уйди!» — но ни в криках этих, ни в том, как его сталкивали, не было ни раздражения настоящего, ни грубости. «На, обалдуй, и отстань!» — и Джек получал тот же самый кусок шашлыка, ради которого культурной и высокообразованной болонке приходилось выдрючиваться бог знает сколько времени.
Все это, впрочем, довольно понятно. Уж коли приезжим горожанам наш поселочек представлялся уголком неимоверно какой заповедной природы — шутка ли, тридцать верст от Москвы… — то и дворняги наши казались им, натурально, почти что дикой фауной. А какому человеку не лестно, когда его дарит вниманием и преданностью зверь?
Джек с Братишкой к тому же были и большими дипломатами. Они так вели себя с людьми, что каждому из них казалось: именно он вызывает в собаках совершенно особенную приязнь и расположение. Но еще раз повторю: не одной корысти ради притворствовали собаки. У них в крови было желание сделать людям хорошее. Сделать их веселее, добрее, смешнее, натуральнее. Стоило только взглянуть на собак, когда люди начинали вдруг ссориться между собой, — так уж неподдельно, так уж по-детски они огорчались! И немедленно уходили прочь, грустно поджав хвосты. Будто это их обидели.
Долгом своим почитали Джек с Братишкой сопровождать гостей в прогулках по лесу.
Едва переходили хлипкий дощатый мостик через Серебрянку, псы резко становились на себя непохожими.
Встревоженно принимались рыскать в стороны от тропинки — явно в поисках опасности, которая может подстерегать их подопечных.
Затем начинали бегать кругами — все более расширяющимися кругами, все более настойчиво и упорно, — пока в глубине леса не раздавались, наконец, жалобные визги чьей-нибудь собачонки, настигнутой Джеком и Братишкой и строго наказанной за тайные ее помыслы повредить прогулке любезных им людей.
Чрезвычайно довольные честно исполненным собачьим долгом, они опять возвращались к компании. Начинали возню уже почти под ногами гуляющих — явно на потеху.
Джек непременно находил в лесу какую-нибудь драгоценную рвань — башмак, тряпку, валенок, — и они носились с нею, отнимая друг у друга, валяя друг друга. Обязательно на виду у людей. Явно воспламеняясь веселием, которое они вызывали у зрителей своей возней.
А то — исчезали вдруг надолго.
А потом — из глубины леса — вырывался вдруг ужасный, полный боли и муки страдальческий вопль Джека.
Дамы охали, хватаясь за сердце: «Что с ним?! В капкан попал?..»
А предсмертный крик Джека все метался по лесу, то приближаясь, то удаляясь, и всем уже казалось, что Джек — полуослепший от страданий, с какой-нибудь браконьерской стрелой в боку мечется по кустам и ельникам, бедолага, в тщетной и отчаянной надежде вырваться к ним, к людям, к спасению!
Наконец, с буреломным треском вылетал из ближайших кустов — абсолютно живехонький, невредимый, однако, по-прежнему визгливо голосящий, — («Джек! Джекушка! Милый!!» — раздавались сердобольные крики) — и вновь, завывая, уносился — вслед за сиротски-сереньким невзрачным зайчишкой, который мгновением раньше Джека бесшумно и деловито выскакивал на тропинку и, не успев вызвать ни восторгов, ни визгов, не всеми даже замеченный, сосредоточенно припускал дальше, сначала по тропке, потом — круто в сторону, заплетая только ему одному ведомые петли и восьмерки, в которых очень скоро дворняга наш окончательно запутывался, теряя след, одинаково, кажется, свежий во все стороны.
Братишка, разумеется, тоже принимал участие в этих гонках. Однако в отличие от Джека он всегда гнал молча.
Впечатление было такое, что он едва ли не по принуждению преследует ту зайчатину. Или — просто за компанию. Или — вероятнее всего — только затем, чтобы Джек не возомнил, будто Братишка слабее его в охоте.
А между тем он и в самом деле был послабее. Но, будучи не в силах держаться вровень с братцем, вскормленным, как известно, на профессорских харчах, Братишка проявлял гораздо большую сноровку и сообразительность. Не мчался очертя голову только по следу, а старался отрезать зайцу возможность улепетнуть в глубь леса. Лаем, отсекающими движениями по сторонам вынуждал зверя гонять по кругу, с тем чтобы в конце концов тот выскочил прямиком на гуляющих.
После этого он свою звероловскую миссию почитал исполненной и преследование прекращал.