Все же, думаю, не случайно рыжая роженица выбрала для своих занятий именно этот дом. Все же, думаю, она внимательнейшим образом изучила окрестный дачный народ, прежде чем остановить свой выбор именно на Ангелине Ильиничне, сказав себе: «Не поднимется рука у хромой, влюбленной в прекрасное старушки на моих прекрасных детей! — так сказала себе маманя Джека и Братишки. — Больше того! Последнюю простоквашу отдаст, старая, за ради здоровья моих замечательных щенков!»
Так оно и получилось.
Джек с Братишкой, несмотря на окружающую антисанитарию, появились на свет божий благополучно, и никаких разговоров о том, чтобы покласть их, например, в мешок и бросить в речку Серебрянку, даже не возникало.
А месяца через два — после многих хождений по соседям и хитромудрых с ними бесед о животных, об уме животных, о любви к животным и т. д. — Ангелина Ильинична определила братьев «в хорошие руки». И совершенно всерьез потом огорчалась, простая душа, когда и Братишка, и Джек напрочь отказывались хоть чем-то отличать ее от всех прочих жителей поселка.
«Уж каплю-то благодарности, — поражалась старушка, — могли бы сохранить они к той, кто стоял у их колыбели и делился с ними, если не последней, то уж во всяком случае предпоследней, простоквашей!..»
Джеку с самого начала баснословно пофартило. Безродный дворняга, он попал ни много ни мало — в профессорскую семью. Молоком его там напаивали исключительно шестипроцентным. Мясом кормили, ей-богу, из магазина «Диета». Чтобы этот балбес гармонично развивался, хозяева чуть что принимались листать толстую английскую книгу под названием «Май дог» и при этом вежливо, по-профессорски язвили друг другу.
Автора той книги звали Джек. Не долго думая, точно так назвали и Джека.
Братишка определился жить неподалеку от профессоров. Его выклянчил внук Закидухи малолетний Митька. Как раз в то время он упорно и безуспешно домогался от родителей хоть какой-нибудь завалященькой сестренки себе, не говоря уж о братишке. Вот ему и взяли «братишку».
Осенью жизненные дороги братьев разошлись.
Братишка остался зимовать с Закидухой. (Уже через неделю после приобретения Братишки Митька о нем напрочь забыл, ударившись в капитальное строительство шалашей и вигвамов. Щенок, естественно, принялся хвостиком бегать за Робертом Ивановичем, безоговорочно признав его и отцом, и мамашей родной, и повелителем, и кормильцем, и вообще дружком на все времена.)
Что касается Джека, то он в голубой профессорской «Волге», досадливо вертя лобастой башкой от новенького, импортного, натуральной кожи ошейника, отправился на жительство в Москву.
Жизнь его в столицах продолжалась, впрочем, до обидного недолго.
То ли монография английского кинолога трактовала о каких-то совсем особенных собаках, то ли (и это вероятнее всего) собачий тот Спок никогда не сталкивался с российскими дворнягами, но только Джек — язвительнейшим образом, абзац за абзацем, страница за страницей, с упорством веселого дебила опровергал в корне все рекомендации, наблюдения и размышления своего английского тезки.
Ну, начать с того, что гадить он предпочитал только в доме.
Я-то думаю, что как провинциал он попросту стеснялся перед москвичами. На прогулке изо всех сил терпел, а возвращаясь домой, мчался сломя голову в гостиную на индийский пушистый ковер и там с облегчением делал. Когда ковры по всей квартире скатали, он облюбовал для этих занятий рабочий кабинет профессора, чем, естественно, создавал старику невыносимо специфические условия для научного творчества.
Во-вторых, с самых младых своих когтей Джек был попрошайка.
Миска его всегда была полна самой что ни на есть деликатесной жратвой. Тем не менее Джек предпочитал по нескольку раз на дню унижаться возле стола, выклянчивая ту же самую несчастную буженину или кусок какой-нибудь колбасы языковой, суетливо работая для этого хвостом, нежно заглядывая в глаза и — даже! — становясь на задние лапы.
В-третьих, он был жулик.
Стоило домработнице оставить хотя бы на минуту продукты без присмотра, как Джек тут же карал старушку за рассеянность. Вылетал из засады, махровый махновец, хватал, что можно было схватить, и тотчас уносился в потаенные углы свои, где и сжирал добычу с фантастической скоростью и аппетитом. Однажды, к примеру, он в считанные секунды уничтожил полтора килограмма свежезамороженной клубники — вместе с целлофаном — после чего несколько дней хрипло перхал и виновато икал.
Его, конечно, стыдили, увещевали, строго ему выговаривали (бить собак англичанин Джек не советовал), но толку, разумеется, было мало. Я-то думаю, что Джеку было попросту скучно, а может быть, и совестно — жрать буженину, не заработанную собственным трудом. Он ведь был чистокровный дворняга, а дворнягам легкий хлеб есть не пристало.
Он обожал ко всему прочему звон бьющейся посуды. Особенно, было подозрение, хрустальной. Очень он уважал потянуть за уголок скатерть с сервированного стола…
Об изгрызенных туфлях, о безвозвратно попорченных ножках у мебели, о неистребимых пятнах на паркете… — о многом еще можно было бы сказать, перечисляя те убытки, которые понес профессорский дом за время пребывания в нем Джека.
И все же, как ни странно, его любили. Стонали, но любили!
Он был такой простодушный балда. Он так распахнуто радовался всему и всем на свете. Такая обаятельная восторженная глупость сияла в его карих глазах! Такое ликующее удовольствие быть на этом белом свете — бегать, грызть, мочиться, красть, попрошайничать, гоняться за кошками, облаивать машины, крушить посуду, рыться в помойках, валяться по полу, — такую ослепительную, дикарскую радость бытия излучал он, что — когда не стало его в профессорском доме — стало в профессорском доме сумрачно и тихо. Чинно, чисто и скучно стало — как в никем не посещаемом музее.
И профессор-старик, самый изо всех не кичливый и веселый, который больше других понимал Джека, — вдруг непонятно почему загрустил. Подолгу не мог сосредоточиться на своей работе. Да и сама работа — страшно сказать — вдруг стала казаться вовсе не такой уж важной и нужной людям, как думалось раньше…
А дочка профессора сделалась вдруг ни с того ни с сего раздражительной и беспокойной — после того, как не стало Джека. Потом вдруг опасно притихла. Сонно, смиренно и сыто стало усмехаться на все вопросы, все позднее и позднее возвращалась с бесчисленных своих семинаров, симпозиумов и конференций…
А у жены профессора, — должно быть, от тишины и покоя, воцарившихся после Джека, — разыгрались вдруг мигрени. А потом стал пошевеливаться камень в почке. Она как-то разом вдруг подурнела, пожелтела, скисла. При любимейшем раньше слове «диета» махала теперь рукой с озорством и бесшабашностью совсем уж старушки.
А зять профессора — еще тоньше и обидчивее стал поджимать по всякому поводу губы. Чуть что — запирался в своей комнате. Работать якобы над диссертацией. Добывал там из-за книг бутылку коньяку и подолгу, мрачно принимался пить, косясь на свое отражение в зеркале и сладко-ехидно рисуя в воображении картины своего дерзкого ухода из этого дома — дома, куда шесть лет назад он пришел исключительно ради диссертации, до сих пор, кстати, не написанной, — подавив в себе и собственную гордость (которая еще была в нем в те годы), и брезгливую неприязнь к профессорской дочке, — все в себе подавив, кроме лакейства.
С самого, конечно, начала ясно было: Джек не жилец в этом доме.
Список совершаемых им злодеяний рос день ото дня. Преступления приобретали все более тяжкий, даже, можно сказать, циничный характер. Час расставания Джека с профессорской средой обитания надвигался неумолимо.
…В тот роковой день он чинно прогуливался с домработницей на поводке вдоль улицы и вдруг увидел, что мимо него с воем сирены несется машина «скорой помощи». Это и был конец.
Джек, как нетрудно догадаться, рванул на перехват ненавистного врага! Да ведь так, обалдуй, рванул, что выдернул бедной старушке домработнице ручку из плечевого сустава!