— У меня есть средство отделаться от него, — сказал господин де Пон-Кассе, — я пошлю ему вызов.
— Я знаю его, — ответила Арабелла, — это человек непреклонной гордости, и будь он даже уверен в том, что его убьют на месте, он все равно примет вызов.
— Тем лучше, в таком случае я навсегда освобожу вас от него.
— Да, но я не хочу быть сообщницей убийства. Кроме того, мой отец любит этого человека даже больше, чем меня, свою единственную дочь, и я никогда не соглашусь, чтобы вы убили друга моего отца.
— Ваша щепетильность очаровательна, Арабелла, я за единственное дерзкое слово убил уже не одного человека, а этот негодяй с его грубым остроумием коварно отомстил мне. Я ни за что на свете не хотел бы, чтобы при дворе знали, о чем говорилось сегодня за столом у нашего батюшки. Но в угоду вам я только искалечу его. Если я перерублю ему берцово-коленное сухожилие, то он превратится в калеку, и вы будете иметь право отказаться от него.
— А если он убьет вас, Гектор? — нежным голосом спросила девица Менкси.
— Меня, отправившего на тот свет лучших бойцов армии: храброго Бельрива, грозного Деривьера, страшного Шатофора! Мне пасть от рапиры какого-то лекаря! Вы оскорбляете меня, прелестная Арабелла, сомневаясь во мне. Я так же уверен в своей шпаге, как вы в своей игле. Назначьте мне сами то место, куда и должен поразить его, и я буду в восторге оказать вам эту любезность.
Голоса замерли в отдалении. Дядя вышел из своего убежища и спокойно продолжал свой путь в Кламеси, обдумывая по дороге, какое решение ему надлежало принять.
XVIII. Что говорил мой дядя сам себе о дуэли
«Господин де Пон-Кассе хочет меня изувечить, он обещал это барышне Менкси, и удалой мушкетер сдержит слово.
Пораскинем-ка умом, что в этом случае предпринять. Господин де Пон-Кассе хочет, чтобы я ходил на костылях, прекрасно. Но я не вижу, почему я должен доставить ему это удовольствие? Я мало дорожу девицей Менкси, хотя ее и украшает приданое в сто тысяч франков, но зато я очень дорожу сохранностью своей персоны, и смею думать, что я достаточно красивый парень, чтобы это желание не казалось смешным. Вы утверждаете, что вызванный на дуэль человек обязан драться, но позвольте, где это сказано? Как! Если на меня нападает разбойник с большой дороги, то я не почувствую ни малейших угрызений совести, если удеру от него со всех ног, а когда мне к горлу приставляет нож светский бретер, я обязан сам бросаться на острие его шпаги?
Но тогда что такое жизнь? Она, стало быть, не величайшее благо, по сравнению с которым все остальное — ничто?
И еще: кто та толпа, что берется судить нас? Трус, проповедующий отвагу.
Допустим, что не меня, Бенжамена Ратери, господин де Пон-Кассе вызывает на дуэль, а толпу. Много ли найдется среди этой толпы людей, которые примут вызов?
В средние века дуэль имела хоть то оправдание, что она разрешала религиозные споры. Наши предки верили, что бог не даст погибнуть правому, и исход поединка считался приговором свыше; но мы, уже давно отрекшиеся от этих нелепых воззрений, как можем мы оправдать и принять дуэль?
Пускай людоеды с островов Нового света умерщвляют соплеменников своих и, изжарив, съедают их, — это мне понятно. Но скажи мне ты, дуэлист, убив на поединке человека, под каким соусом ты будешь есть его труп? Твоя вина страшнее вины убийцы, которого судья приговаривает к смертной казни. Его на преступление толкает нужда, в подобном случае это настолько же похвальное, насколько достойное жалости чувство. А что побудило тебя взять в руки шпагу? Тщеславие? Жажда крови? Или тебе любопытно взглянуть, как человек корчится, истекая кровью? Встает ли тогда перед твоим умственным взором полубезумная от горя жена, бросающаяся на тело убитого? Дети, оглашающие рыданиями затянутое трауром жилище? Мать, молящая бога позволить лучше ей, чем сыну, лечь в могилу? И все эти страдания породило твое кровожадное себялюбие. Если мы не признаем тебя благородным, ты готов убить нас. Но ты не достоин звания человека. Когда твой противник ранен, то ты, как друг, бросаешься залечить нанесенную тобою рану. Презренный, зачем же ты тогда убил его? На что теперь нужны обществу твои угрызения совести? Разве твои слезы возместят пролитую тобой кровь?
Находятся люди, которые тебе, светскому убийце и душегубу, пожимают руку; матери приглашают тебя на семейные торжества; женщины, которые от одного вида палача падают в обморок, не боятся прижимать свои уста к твоим устам и позволяют голове твоей покоиться на их груди. Но это все люди, которые судят о вещах только по их имени. Испытывая ужас перед душегубом, именуемым убийцей, они, с другой стороны, приветствуют дуэль.
Однако, как долго ты будешь еще наслаждаться окружающим тебя восторгом? Для тебя на земле не нашлось судьи, но на небесах тебя ожидает тот, кого обмануть нельзя. Что же касается меня, то на то я и лекарь, чтобы исцелять, а не убивать. Я могу только надрезом ланцета пустить кровь из ваших вен, господин де Пон-Кассе».
Так рассуждал сам с собой мой дядя. Вскоре мы увидим, как он применил эти рассуждения на деле.
Утро не всегда бывает мудренее вечера. На следующее утро дядя твердо решил не отступать перед вызывающим поведением господина де Пон-Кассе, и, чтобы поскорее покончить с этим делом, он в тот же день отправился в Корволь.
Потому ли, что это было натощак, или он вспотел, или наконец у него было несварение желудка, но дядя чувствовал себя объятым глубокой меланхолией. Задумчиво, как Ипполит Расина, поднимался он по склонам громоздящихся друг на друга гор Бомона. Его благородная шпага, еще недавно висевшая отвесно вдоль бедра и угрожавшая острием своим земле, приняла, теперь положение обыкновенного вертела и, повидимому, находилась в полном согласии с его грустными мыслями. Его треуголка, торчавшая когда-то горделиво набекрень и закрывавшая лоб, теперь была мрачно сдвинута на затылок и казалась преисполненной печальных мыслей. Его обычно суровый взор смягчился; казалось, Бенжамен с умилением созерцал расстилавшуюся у его ног застывшую от стужи долину Бёврон, густой, как бы окутанный трауром орешник, походивший с его черными ветвями на распластанного полипа, пирамидальные тополя, верхушки которых сохранили кое-где султаны пожелтевшей листвы, где раскачивались иногда тяжелые грозди воронья, порыжевшую, обожженную заморозками вырубь, реку, катившую по направлению к мельнице, среди покрытых снегом берегов, свои черные воды, дымчато-серую, как цепь облаков, замковую башню Посталери, притаившийся во рвах среди бурых дрожащих, точно в лихорадке, тростников старый феодальный замок Престар, деревенские трубы, из которых подымался к небу скудный и легкий дымок, напоминая собой пар изо рта человека, который дыханием согревает себе пальцы; он слушал трескотню мельницы — этого друга, с которым он так часто вел беседу, возвращаясь дивными лунными осенними ночами из Корволя. Казалось, она отрывисто на своем языке напевала ему:
Погода стояла пасмурная и как бы недужная, густые белые облака тяжело, точно раненые лебеди, плыли по небу, талый снег этого серого дня был тускл и бесцветен, а горизонт опоясывал тянувшийся вдоль гор туман. Бенжамену казалось, что эта даль, на которую зима набросила сейчас густую и печальную пелену, никогда больше не будет расстилаться перед ним, покрытая зеленью и сияющая под лучами весеннего солнца.
Когда он пришел в Корволь, то не застал господина Менкси дома. В гостиной на софе сидели рядом Арабелла и господин де Пон-Кассе. Не обращая внимания на недовольную мину своей невесты и на вызывающий вид мушкетера, Бенжамен сел в кресло, скрестил ноги, положил на стоящий рядом стул свою шляпу и расположился с таким видом, точно собирался остаться надолго. Поболтав о здоровье господина Менкси, о перемене погоды, о гриппе, Арабелла замолчала, и кроме коротких и отрывистых междометий, напоминающих звуки, которые извлекает из своего инструмента обучающийся на кларнете, дядя не мог добиться от нее ни одного слова. Господин де Пон-Кассе, покручивая усы и звеня шпорами, прогуливался по гостиной и, казалось, обдумывал, к чему бы придраться, чтобы начать с дядей ссору. Его намерение не укрылось от Бенжамена, но, делая вид, что не обращает на него никакого внимания, он углубился в чтение валявшейся на канапе книги. Сначала он только перелистывал ее, искоса наблюдая за господином де Пон-Кассе, но так как книга была по его специальности, он увлекся чтением и забыл о мушкетере. Последний решил, что следует положить этому конец. Остановившись перед дядей и окидывая его взглядом с ног до головы, он сказал: