Славик рванулся и оказался на лестничной площадке.
— Славик…
Он уже летел по лестнице, перепрыгивая через ступеньки, ошеломленный всем происшедшим.
— Славка!
Она до боли сжала губы и быстро-быстро заходила по комнате, не понимая, что с ней происходит.
Села, откинула бумажки с проклятыми анализами, схватилась за голову: «Я заболела…»
…Забившись в угол в недостроенном здании, прижавшись к холодной каменной стенке и не замечая холода, содрогался от нахлынувших слез и непонятной обиды Славик.
В эту ночь Ксеня не спала — все думала. Образ Саши стоял перед нею. Еще в студенческие годы она страшно желала его любви, но он, как назло, оказался неподатливым. Он не любил ее, ребята говорили — презирал. Но они были товарищами, она понимала Сашин мягкий, простодушный характер и легко пользовалась им. Женитьбу Саши она приняла с горечью, но спокойно, без сожаления. С тех пор, не зная почему, она вдруг стала другом их дома, его помощником по работе. И вот тот самый вечер, когда он приехал в Казань и остановился у нее; в работе были неполадки, и он, злой, выпивши, хмурился, ругался и неожиданно потребовал коньяку.
Как никогда, она была ласкова и хитра. Наутро, с больной головой, Саша не верил своим глазам: он лежал в постели, и мягкая кошачья лапка гладила его грудь.
Он сторонился, боролся и никогда не мог устоять перед нею. Она изучила теперь до тонкостей Сашин характер и легко крутила им. Он боялся одной только мысли, что все откроется; но, попав в тину даже случайно, трудно не запачкаться.
Ксеню волновало одно — аборт, который она сделала неразумно и глупо.
21
Садыя не понимала Славика. Что с ним? Такой открытый, Славик вдруг замкнулся, и она, мать, ничего не могла поделать. Нет, нет, для семьи нужен мужчина, сильный, волевой, которого ребята могли бы любить и немного побаиваться.
И тогда она снова подумала о Панкратове. Это был единственный человек, которому она могла доверить своих детей и их счастье. Но пока было только желание. Желание вернуть Славика, обрести покой и, может быть, счастье.
А в душе Славика действительно творилось неладное. Мать — она женщина, не могла помочь этому; а ребята по школе, друзья — тоже не в состоянии по своей неопытности; и Славик вынужден все вынашивать в сердце. Лихорадочная потребность видеть Ксеню стала нестерпимой; горе и счастье бесило мальчика. Оно заставляло жестоко и оскорбленно страдать.
В субботу вечером ребята с нетерпением ждали мать. В передней звонок, и Марат, опережая тетю Дашу, бросился открывать:
— Я так и знал, мама…
Но Садыя была не одна:
— А к нам в гости Илья Мокеевич.
Высокий и улыбающийся, в кожанке, Панкратов обхватил за плечи Марата:
— Ну, здравствуй. Не забыл?
Марат старался вырваться, но тщетно.
— Не забыл, — пробурчал он неохотно, чувствуя неприятное прикосновение губ дяди; сильный, добродушный дядя Илья стал входить в детское сознание в определенном и нелестном понятии отчима.
— Мы, может быть, побалуемся чайком, — улыбнулась Садыя, заметив, как нахмурился Славик и, холодно поздоровавшись с Панкратовым, хотел было уйти к себе; но строгий взгляд матери остановил его в нерешительности.
— У меня задача не выходит.
— Требуется помощь? — засмеялся Панкратов.
— Я решу сам.
Рада гостю была тетя Даша; она уж и не знала, куда посадить его. Беспокоилась, волновалась:
— Давно вы у нас не бывали. Не соскучились, стало быть. А мы… Я ждала, с добрым человеком оно приятно, и ребята ждали — Марат все… — И накинулась на Марата: — Что надулся, как индюк?
— Я не спрашивал.
— Старшие говорят — помалкивай, а то вот полотенцем!
И вдруг, спохватившись:
— Ох, самовар-то убежал… Славик, иди помоги.
И на кухне уж отчитала по-своему:
— Сеяли рожь, а выросла лебеда, на материну головушку. Власти над вами нет, балбесами.
— Власть что палка, тетя Даша, о двух концах.
— Взять бы любой конец да проехать по тебе, бесстыдник. Большой, а ума нет. Что ж, матери теперь век одной куковать? Разлетитесь, а она?
Славик настойчиво оправдывается, тетя Даша сердится, выходит из себя и действует полотенцем.
— Я женюсь — маму не брошу.
За чаем ребята молчали, и только тетя Даша тараторила да Садыя мимоходом нет-нет да вставляла слово; Илья Мокеевич степенно, по-домашнему, отхлебывал с блюдце.
— Вы с вареньем, — подсказывала тетя Даша, — я варила с Маратиком, уж он любит возиться, пенки облизывать.
Панкратов ложечкой кладет вишневое варенье, с интересом рассматривает надутые лица ребят: «Как сговорились, волчата: попритихли…» И он заводит разговор, стараясь втравить «волчат», — о своей комсомольской жизни, о фронте; как командиром танкового взвода воевал, в разведку ходил, как однажды…
— Чуть не попал. Ну вот повезло, прямо счастье. Мы, конечно, танк оставили, раз он никуда, огнем охвачен; стали пробираться к своим. А трудно, кумекаем, — отрезаны совсем. И вот этот сарай, о котором я уже говорил. Так и так, до ночи переждать придется. В сарае — вика; забрались с товарищем под нее, лежим. А тут мотоциклы — прямо к сараю. Немцы. Балакают. Прислушался — о фронте речь. Один из них в сарай вошел, плащ на сено бросил — прилег; зевает, А я терплю…
На мне, чертяка, — не шелохнуться, ни чихнуть, а как на беду, захотелось чихнуть, вот позарез хочется…
Панкратов осторожно и не торопясь налил из стакана чай в блюдце, взял ложечкой варенье и выжидательно молчал, загадочно посматривая на Садыю; та улыбалась, и он понимал ее без слов, перевел разговор на дела нефтяные.
И вот уже Марат недовольно возится.
— Что как на иголках? — вмешивается тетя Даша.
— Дядя Илья, а дальше-то?
Илья Мокеевич задумался.
— Ну?
— Дальше нам повезло. Курицу немец увидел, вскочил, ловить стал; я немножко отдышался, когда на улице щипать ее стали. Дальше неинтересно. Дождались темноты, и к своим. А ночью — в разведку.
Панкратов отмахивается от надоедливых воспоминаний, а Марат уже настойчив: как же ночью — и через кладбище?
— Через кладбище? Пришлось. Терпимо.
— Ночью?
— С пулеметом… А теперь, честно, заставь пойти через кладбище — не пошел бы. Не страшно, но неприятно; так чувство, что ль, нехорошее.
Но вот разговоры окончены, чай выпит, и хотя первые шаги примирения сделаны, ребята ведут себя неспокойно, настороженно, как зверята, чувствующие опасность.
Панкратов внимательно и как-то грустно смотрит на Марата; и вдруг, словно отбрасывая некстати пришедшие воспоминания, вздыхает:
— Жизнь — большая поэма. Поэма о человеке. В молодости особенно. Всякому хочется раздать своих чувств побольше — не берут, а мы отдаем… С возрастом скупее становимся. Да и отдавать-то становится меньше. А молодежь расточительна в чувствах. И это хорошо. Только расточительность надо сохранить на всю жизнь. Чтобы не заползала потом скупость.
— Ну вы бросьте, — тете Даше жалко Илью Мокеевича, — на вашу жизнь хватит, вы любвеобильный человек.
Садыя оставляет Панкратова ночевать. Тетя Даша стелет ему в детской, рядом с Маратом. Славик улучает момент, язвит:
— Что, купили? Сказками о войне?
У Марата слезы, он бежит на кухню и врезается в подол тети Даши.
— Успокойся, дурачок. Он хороший.
— Не надо, не хочу…
И снова стена — тяжелая, непримиримая. Садыю все это тревожит. У Панкратова тоже на сердце камень. Хотел перед сном, в постели, как-то ниточку протянуть, зацепиться — и лаской, и словом метким — от этого дети оттаивают. Но было все напрасно. Уткнулся Марат в подушку и молчит. Не спит ведь. Глубоко дышит, слышно. Тревожно. О чем тревожится его маленькое сердце? Что его так печалит? «Чужой, совсем чужой»… И Панкратов, протягивая руку, ощущает мягкое, горячее и вздрагивающее тело мальчика; Марат поворачивается, не хочет, чтоб его обнял он, дядя Илья. И Панкратов вспоминает своего семилетнего сына, погибшего вместе с матерью в осажденном Ленинграде. У него слезы. «Совсем чужой… глупые волчата, люблю вас всех, озорных, капризных, как своего Вальку». Мысли будоражили и не давали спать. Не спал и Марат. Не спала и Садыя.