Ветер рванул занавеску, и дождь хлынул в каюту.
Садыя потянула на себя одеяло, стараясь защититься, но вдруг вскочила и прижалась к стене испуганно, не понимая, что случилось. Потом, сообразив, захлопнула окошко и стала одеваться. Ливень бил по стеклу, и все качалось, качалось.
Она накинула плащ и вышла на палубу. В темноте пароход давал гудки, сиплые, долгие, и они навевали на душу беспокойство. Палуба вздрагивала от гулких ударов, словно под ней билось что-то живое, могучее.
Садыя крепко держалась за поручни. Мутные потоки дождя хлестали по палубе. Ветер, казалось, старался оторвать Садыю, но она сильнее сжимала пальцы.
Все пережитое нахлынуло на Садыю. Чувствуя движение парохода, она неспокойной душой улавливала в глухих стонах волн невысказанную горечь… Да, жизнь Садыи похожа на длинную цепочку, которая все время обрывалась, и надо было иметь мужество, чтобы как-то скреплять ее.
Три с половиной года назад вот так же бушевала Кама и в такой же тьме Садыя, вцепившись в поручни, стояла на палубе, сраженная горем. Тогда перед ее глазами была только смерть, ужасная смерть, которая так резанула, так прибила ее.
Оставив мальчиков на попечение тети Даши, она выехала тогда в Казань по срочному вызову обкома.
Она еще не знала тогда, как будет жить — жить без него с ребятами, его ребятами. Как трудно понять жизнь во всей ее сложности! Вчера он еще жил, радовался, работал. И уже его нет, а жизнь не остановилась, не замкнулась, как она думала.
«Мы поздно узнали о вашем горе, — сказал ей секретарь обкома Кирилл Степанович Столяров, — мы могли бы подождать».
«Вызвали, — сказала она, — значит, надо».
Столяров молча смотрел в измученное, осунувшееся лицо Садыи. Платье — шерстяное, в талию и с пояском — резко выделяло худенькие плечи, подчеркивало ее собранность и подтянутость.
И Только потом, позже, Столяров вдруг сказал: «Вы удивительная женщина, Садыя».
В ту осень, когда погиб муж Садыи, ветер выворачивал деревья, и Кама наносила свои удары, зверея, не желая покоряться. А теперь как будто потише стала река, укрощенная бетонной стеной, будто к руке человеческой стала привыкать. Но в осеннее время она снова подымалась на дыбы, как и сейчас, — взбешенная, неудержимая.
За эти годы Садые часто приходилось плавать по Каме именно осенью. Пароход вверх еле тащился. Берега, отлогие и малолесистые, сменялись обрывистыми, высокими давящими кручами. Горные кряжи, упираясь покрытыми лесом отрогами в небосвод, стискивали реку с обеих сторон, и она, зажатая в клещи, тяжело храпела и рвалась на свободу с удвоенной силой. Именно эти места любила Садыя. Спокойствие, даже в природе, ей было неприятно.
И вчера её огорчало и злило молчаливое спокойствие Столярова, когда Мухин, секретарь обкома по нефти, которого она не переваривала, говорил ей: «Мы не рассчитали. Теперь важно вашу стройку придержать. Вот дотянем одну, а потом уж и вашу». И все это слушал Кирилл Степанович, которого она так уважала и кому так верила. Слушал и молчал.
Осенняя ночная Кама всегда вызывала у Садыи тяжелые раздумья. И сейчас, стискивая холодные поручни, нервничая, она продолжала переживать вчерашний разговор в обкоме.
Как можно было согласиться с Мухиным?! Не противиться тому, что она считала вредным?! Как смел Мухин говорить о консервации молодого города нефти, когда он дышит, живет.
Днем, получая в обкоме билет на пароход, Садыя думала: «Под дождичек бы этого Мухина, промыть хорошенько». Провожающий Садыю заведующий нефтяным отделом обкома Князев, выслушав ее мнение о Мухине, был доволен: «Прежде чем в воду броситься — он померяет: не глубоко ли? А у тебя, Садыя, что на уме, то и на языке. И надо же тебе лезть! Кроме палок в колеса, ты от него ничего не увидишь».
Садыя, принимая чемоданчик и пожимая руку Князева, добродушно смеялась: «Виновата, Князев, виновата. За язык никто не тянул».
…Волны заливали палубу, и Садыя плотнее прижимала полу плаща. Пароход не справлялся со взбунтовавшейся Камой. Садыя смотрела в темноту и, не улавливая там ничего, опять думала о деле, о всех тех трудных обкомовских разговорах, которые ей пришлось выдержать и которые еще предстояли впереди. Здесь, под неумолкаемый шум за кормой, обдаваемая брызгами холодной воды, Садыя острей, глубже понимала все.
Перед глазами вставали дети, дом, куда она возвращалась, Саша… Вот она, жизнь… До войны Саша был студентом, а она, как ей думалось, простодушной девчонкой, мечтавшей стать юристом. Они полюбили друг друга и, против воли матери, поженились. Мать даже не хотела приехать на свадьбу, а когда приехала — не плакала и не укоряла. Была одна обида: «Уж больно ты молоденькая, Садыя, отец бы не разрешил».
Потом — она и он на войне, и только письма ее к матери: «Как там Славик, маленький неженка, голубоглазый Славик?»
А потом эта нефть, работа Саши и ее работа. Ей всегда было радостно видеть Сашу. Сухощавое обветренное лицо. Синеватые тени под глазами от недосыпания. Смешные, детские глаза. Полевая сумка, светлый чесучовый пиджак, старые, порыжевшие болотные сапоги. По его движениям, когда он вынимал истрепанную карту, чтобы найти нужную точку и свериться с ориентиром, она узнавала его состояние: недовольство, скрытое нетерпение — и вместе с тем размеренную неторопливость.
И когда, чему-то усмехнувшись, он шел по выжженной солнцем траве к колышку, вбитому геодезистами, трогал его носком сапога, делал пометки на карте, определяя исходные позиции для разведчиков, — она забывала, что Саша только геолог. В эти минуты перед ней был полководец, подготовляющий большое наступление. Еще не известно было, где вырастет город, еще не известно было, как покажет себя нефть, — но Садыя уже верила, что на землю эту придут тысячи людей.
За эти годы боль в душе притупилась: время само вылечивало и успокаивало, навалив на нее столько забот и дел.
Но и теперь Садыя не могла думать об этом равнодушно. Строго взвешивая все, что осталось на сердце, она честно — за себя и детей — берегла его память, память отца и мужа. Но она не могла простить ему даже теперь, даже ушедшему, то, что он скрыл от нее: важное, тайное, обидное. И то, что выявилось потом, она не хотела бы знать, не хотела связывать с памятью о нем.
Вспоминая все это, Садыя почувствовала, как давящий комок подходит к горлу.
В ту же минуту неожиданно кто-то положил на ее плечо руку:
— Простудитесь. Вы совсем мокрая.
Она вежливо поблагодарила. Быстро спустилась в каюту, скинула мокрый плащ, легла. И сейчас же встали перед глазами мальчики. Спят теперь, умаявшись за день, а тетя Даша штопает носки и ждет ее. «Что бы я делала без тебя, Дашенька!»
Долго лежала с открытыми глазами. «Нет, нет, город будет, будет, будет». Она ясно видела его будущее, она в нем работала, она им жила.
Шум за окном, казалось, стихал, уходил… или действительно было так, или сон одолевал ее.
Садыя проснулась, когда в каюту ударил первый луч утра. Она встала и открыла окно. Ветерок шаловливо поиграл занавесками; он как бы извинялся за вчерашнее. Большая, успокоившаяся после буйной и разгульной ночи Кама неторопливо дышала широкой грудью, отдыхала.
Садыя долго с восхищением смотрела на реку. Была в ней сейчас своя невысказанная поэзия, своя недоступная красота.
Очень далеко вынырнула лодка, она слегка качалась. Садыя как бы очнулась. Лодка напомнила о человеческом присутствии, о том, что есть иная действительность. Садыя вновь вспомнила о муже, погибшем в этих холодных, вчера страшных, сегодня умиротворенных волнах, — и не почувствовала боли, ибо все связанное с ним ушло далеко в выстраданное и отболевшее прошлое.
2
Мутные, ненужные мысли. Андрей Петров, семиреченский казак, развалился на койке, закинув ноги в сапожищах на железную спинку; на лице, покрытом маленькими веснушками, забота и нетерпение; будто в мире, в котором он живет, ему нет дела до всяких дрязг. «И пусть Балабанов запомнит, что в буровой бригаде все равны и никаких поблажек в ней никому нет».