— Плачешь, еловая голова?— сказал он, подойдя к всхлипывающему пассажиру.

Гриша отвернулся от него и сильнее заплакал.

— Здесь плакать не полагается,— строго отчеканил Архип.

Гриша всхлипнул и, точно подчиняясь команде, сразу замолк, но не отвернулся от стены.

— Здесь отворачиваться не полагается!

Гляди прямо!— опять скомандовал санитар.

На этот раз Архип остался с носом. Гриша плотнее прижался к стене.

Архип смягчился, понизил тон и пропел тоненьким голоском:

— Хочешь пить чай?

Гриша молчал.

Санитар пропел еще слаще:

— Чай с сахаром, сладкий чай...

Пассажир молчал.

— Чай с молоком, со сдобной булочкой, и два куска сахара в придачу. Слышишь, аль нет, еловая голова?

Гриша был глух и нем.

Санитар тронул его за плечо. Гриша пискнул, как резиновая куколка.

— Ай-ай, не тронь меня!— певуче произнес Архип, отстраняясь от мальчика.

Помолчал с минуту и заговорил, растягивая слова:

- Коли отворачиваешься и молчишь, стало быть, не хочешь. Оставайся без чаю и без сахару, и без молока, и без сдобной булочки. Сам все выпью и все съем.

Но и это не помогло. Гриша молчал, как и раньше, и даже когда санитар принес чашку с горячим чаем, два куска сахару и ломоть белого хлеба, Гриша остался беззвучным на

его приглашение к столу и не отвернулся от стены, не отозвался.

Выпил чай, съел булочку и сахар, только оставшись один, и ел, поминутно оглядываясь на дверь, как пугливый заяц, добравшийся до капусты в чужом огороде. С фельдшерицей Гриша также не хотел разговаривать и отворачивался от нее, когда она пришла.

Татьяна Васильевна взяла его в охапку и посадила рядом с собой, как деревянного болванчика. Сверх ожидания, Гриша не сопротивлялся, не плакал, а только молчал и смотрел исподлобья. Точнее чем, дескать, реветь: не бьют, да еще и сахаром кормят». Но что Татьяна Васильевна ни

делала, чтобы разговориться с Гришей, не добилась от него ни единого слова.

— Ах, Гриша, Гриша, что же ты молчишь?—сокрушалась она.— Ведь мы тебя везем к маме, понимаешь, к маме. Чай пил?

Маленький человек упрямо молчал.

— Какой ты, ей-богу, неразговорчивый и смотришь букой. Ну, чем мне тебя расшевелить?—недоумевала фельдшерица.— У меняесть сладкие ягодки, —хочешь?

Гриша не ответил ни да, ни нет.

— Молчание— знак согласия,— сказала Татьяна Васильевна и ушла в свое отделение.

Вернулась с горсточкой изюма на блюдечке.

Опять села рядом с Гришей.

— На, бери и ешь,—сказала она, протягивая ему блюдечко с изюмом.

Гриша и пальцем не пошевелил.

Татьяна Васильевна взяла с блюдечка изюминку и всунула ему в рот. Гриша проглотил ягодку, не разжевывая, с закрытыми глазами.

То же самое проделал и со второй изюминкой, но эта чуть-чуть замешкалась у него во рту; третья изюминка хрустнула на зубах.

Четвертую и пятую Гриша разжевал, и уже с открытыми глазами. Татьяна Васильевна отправила ему в рот всю горсточку изюма по ягодке, одну за другой. Под конец Гриша ел сладкие вяленые ягодки со вкусом, причмо-

кивая, как заправский лакомка.

Так познакомилась Татьяна Васильевна с маленьким переселенцем.

IV

Гриша не умел пить чай с сахаром. Во время чаепития он не ел сахар, а только лизал его, делая вид, что кусает, но не кусал.

Иначе говоря, Гриша пил чай вприглядку.

Съедал он сахар под конец, когда уже не оставалось пи чая, ни хлеба.

Татьяна Васильевна пробовала поить его сладким чаем в накладку, но, не видя перед собой беленьких сладких кусочков, Гриша пил сладкий чай без всякого удовольствия. Ему надо было, чтобы сахар смотрел на него, то-

гда и чай казался сладким.

На второй и на третий день путешествия по железной дороге Гриша освоился со своими спутниками. Не молчал, но разговаривал все-таки мало—скуп был на слова.

Санитар Архип, хотя и добрейшей души человек, любил посмеяться над Гришей.

— Болдырев ты, Григорий Болдырев,— говорил он убедительно, обращаясь к мальчику.

Грише это не нравилось. До путешествия по железной дороге он не знал своей фамилии. У бабушки Василисы его никто не называл Болдыревым. Он услышал это слово в первый раз в поезде от санитара, который сказал ему однажды:

— Болдырев ты, Григорий Болдырев— и больше ничего.

И Гриша обиделся. В слове «Болдырев» он заподозрил что-то похожее на брань, насмешку, и запротестовал:

— Не Болдырев я! Я — Гриша. Не ругайся.

Как Архип ни старался втолковать ему, что это слово не бранное, что это его, Гришина, фамилия, мальчик не верил санитару, мотал головой и твердил:

— Гриша я, Гриша, не Болдырев. Сам ты Болдырев!

Не любил еще Гриша, когда ему говорили, что его везут не к матери, а к отцу. С отцом Гриша расстался, когда ему было два года.

Играя иногда на улице с детьми— соседями, он видел тех, кого называли отцами, но все они казались ему буками: бородатые, щетинистые, с трубками в зубах, сердитые. И у

каждого в руках то хлыст, то рогатина, то увесистый прут, то просто толстая крученая веревка.

И когда Грише говорили, что его везут к отцу, он хмурился и готов был плакать, а когда говорили — к маме, к родной маме,— он светлел и спрашивал:

— А скоро к маме приедем?

Ему отвечали:

— А вот пройдет день и ночь, да еще день и ночь, день и ночь, день и ночь— пятнадцать раз. Тогда и приедем. Все приедем туда, где твоя мама. Кончится железная дорога, дальше некуда будет ехать. Ни одного человека в поезде не останется; все высадятся из вагонов и пойдут кто куда, а ты к маме, прямо к маме.

Много прошло дней и ночей, а до мамы и конца-края не видно.

В больничном отделении так больных и не было. Всю дорогу Гриша ехал один в вагоне.

Хотя и на больничном положении, но ехал Гриша с удобствами. Его это не занимало:

Скорее бы только к маме».

Во время остановок на станциях Гриша подставлял к окну стул, забирался на него и, внимательно следя за движением на платформе, ждал, когда пойдут все из вагонов.

Около станции толпились люди: одни входили в станционное здание, другие выходили и шли к вагонам с чайниками и котелками в руках, наполненными кипятком, с краюхами

хлеба подмышкой и разной дешевой снедью.

«Не приехали» — решил Гриша.

Если бы вся толпа валом повалила к станции, отвернулась бы от поезда и тащила бы за собой мешки, узлы, плачущих ребятишек, тогда бы Гриша решил, что приехали, и вмиг

собрался бы к маме.

Трогался поезд, и маленький переселенец с угрюмым видом слезал со стула.

Ни с кем кроме санитара Архипа и фельдшерицы Татьяны Васильевны Гриша не хотел разговаривать.

Однажды во время продолжительной стоянки на большой станции в вагон вошла старушка в черном суконном платке. Она раздавала бедным переселенцам гостинцы. Прошла в больничное отделение, где был только один Гриша, и спросила у фельдшерицы:

— А больных-то нет, стало быть?

— Как видите, —ответила Татьяна Васильевна.

— Вот хорошо!— произнесла старушка.— А малютка этот не больной?—спросила она, указывая на Гришу.

— Здоровый, —ответила фельдшерица.

— Сирота?

— Нет, и мать и отец живы. Отстал от семьи по болезни. Был болен смертельно— выздоровел. Теперь мы его везем к матери.

— Ах, бедненький! — со вздохом произнесла старушка.—Такой славный мальчик. Я ему гостинчика дам,— заключила старушка и, вынув из-под черного суконного платка связку кренделей фунта на полтора, повесила ее на Гришину шею, как нитку огромных бус.

— Спасибо, —одними губами прошептал Гриша.

— Кушай на доброе здоровье. Дорога-то,чай, длинная, — сказала старушка и вышла из санитарного вагона.

Крендели Гриша решил приберечь для гостинца маме, братьям и сестренкам, по совету санитара Архипа. В приемной, где помещался Архип, был шкап, в котором хранилось гришино имущество: стеганая кофта с пунцовой заплатой, две стареньких рубашки, штанишки, банка из-под монпасье, ситцевый пестрый платок и когда-то голубой капор.