Изменить стиль страницы

— Какого… этого… или того? — спрашивал парень у Платона, сам, видимо, не в силах скрутить ни этого, ни того.

Платон молча выхватил у него уздечку, напялил на одного из оставшихся, что был покрупнее, и стремительно отволок его в машину. Оставшийся боров визжал за четверых. Машина, покачиваясь, выехала.

Сцена эта длилась, наверное, несколько секунд, но произвела впечатление очень тяжелое. Даже железный Платон присел на секунду на крыльцо, и папироска в его пальцах дрожала.

Конечно, можно романтично мечтать, чтоб свиньи были живы и люди сыты, можно в ослепительно белом фраке кушать свинину на серебряном блюде, полностью отстранившись от того, как она здесь оказалась… Но честно ли это?

Я посмотрел на оставшегося хряка (который вдруг резко прервал свой визг, шлепнулся на пол и лежал неподвижно, словно разбитый параличом), потом повернулся к Платону.

— Ну, ладно, съезжу… Где у вас ключ? Платон снял с гвоздя на террасе ключ и молча протянул мне.

Я стал кидать в заднюю часть салона ящики.

— Доедешь, где мы спускались,— прокашливаясь, произнес он.— Там увидишь вдали будку, свернешь туда… Там Николай. Думаю, договоритесь. На всякий бякий — стеклянный пропуск возьми!

— Стеклянный? — не сразу сообразил я, потом, сообразив, пошел в дом, вынул из сумки бутылку.

Я спускался петлями вниз… Еду на чужой машине, за чужим кормом, для чужого хряка!.. Да, истончилась моя собственная жизнь!.. Но в данной ситуации, надо понимать,— это самое полезное, что я могу сделать.

И вот я снова увидел с двух сторон бескрайнее помидорное поле, точнее — это были уже не помидоры!.. А что? Вдали, над крутым морским обрывом, я увидел и домик-будку. Но как проехать туда? Шла лишь узкая, гораздо уже машины, тропка… Что было делать? Я свернул туда, поехал… Замерзшие помидоры звонко лопались под шинами, впечатление было ужасное… словно едешь по цыплятам… Я старался ехать медленней, будто это что-то меняло.

Я подъехал к будке, заглянул внутрь. Там было темно, затхло. Никого не было. Приглядевшись, с удивлением увидел, что с дальнего конца поля быстро плывет над помидорными кустами белый, перевернутый кверху ножками стол. Потом разглядел под ним хрупкую фигурку. Она, слегка хромая, приблизилась… Худой, как мальчик, старичок с седой щетиной снял с головы стол, поставил. Отдышавшись, вдруг протянул руку:

— Поцелуев… Николай Петрович!.. Платона Самсоныча племянник?

Видно, слухи тут распространялись довольно быстро, хотя и не совсем точно.

— Да… сын… его друга.

Старичок умильно кивнул.

— А я на тот край поля ходил! Был там у нас… небольшой брифинг! — Он довольно утер губы.

— Понятно,— проговорил я.— Вот Платон Самсонович,— кивнул я на пустые ящики,— просил передать…

Обращаться к сторожу с более конкретными требованиями все-таки было неловко.

— Ясно! — сказал он. Мы выкинули пустые ящики и загрузили до края заднего стекла салона полные, с помидорами.— Мерзлые! — пояснил он.— А так — нельзя!.. Нет, конечно, для начальства можно!.. Эти черные «волги», как грачи, слетаются каждое лето — и доверху их загрузи. А об оплате, ясное дело, и речи нету! Глядишь иной раз — жир с него каплями каплет… Думаешь: ну, дай ты червонец, не позорься!.. Никогда!.. А так-то — нельзя! Нельзя!

Мы возмущенно с ним выпили водки.

— А что работает по-настоящему один Платон да дочь его Галя, великая труженица, с десятью старухами — это им не важно! Вот запретить — это они любят! — Старичок Поцелуев раздухарился. Мы выпили еще. Провожая, он горячо жал мне руку, словно главному проводнику прогресса.

Зигзагами я выехал на дорогу. Я возмущенно ехал вдоль бескрайнего погубленного поля… Действительно — все нельзя, можно только самое ужасное: чтобы все вокруг погибало! И вполне логичным, хоть и противным завершением этой картины стал милицейский газик, круто обогнавший меня, с неторопливо высунувшейся форменной рукой, помахивающей жезлом по направлению к обочине. Я злобно остановился. Газик некоторые время стоял безжизненно, потом из него показалась нога в сапоге, потом все тело — маленький румяный милиционер крайне медленно, совершенно не глядя в мою сторону, двинулся ко мне. Меняются города, климатические зоны, но одинаковость поведения одинаковых людей поразительна — климат почему-то совершенно не влияет на это! Эта милицейская медленная походка постоянна везде — именно от этой медленности, по их мнению, клиент должен заранее цепенеть и холодеть! Один только раз в жизни милиционер подошел к моей машине нормальной, быстрой человеческой походкой, и то, как выяснилось, он попросил меня довезти его до дома. Фараон (в данном случае это величественное слово полностью подходило к нему) наконец приблизился и сел рядом со мной, не произнеся ни звука. Газик перед нами медленно тронулся… Надо полагать, мне надлежало теперь следовать вслед за газиком… Новый хозяин моей жизни даже не счел нужным открыть рта!

Мы долго ехали лениво и как бы сонно. Вслед за газиком я въехал во дворик милиции. Хозяин мой вылез, потоптался, зевнул, потом тускло посмотрел на меня.

— Выгружай! — отрывисто скомандовал он.

Я посмотрел на него… Кого-то он мне колоссально напоминал!.. Но, как я смутно чувствовал, на ситуацию это не повлияет. Сгибаясь, словно я был уже каторжником, я стал выгружать ящики из машины и складывать их штабелем.

Полосатой палкой — видимо, любимым своим на свете предметом — он пересчитал ящики сверху вниз.

— Ну, что ж! — довольно усмехнулся он.— Мало тебе не будет!

— Так ведь мерзлые же! — вскричал я.

— А это уже никого не колышет! — ухмыльнулся он.

Я похолодел. В лице его я не видел ничего, кроме упоения властью и еще — любви к тем благам, которые с нею связаны. Я не обнаружил в его лице ничего, за что бы мог зацепиться, что бы могло меня спасти. Все будет так, как он захочет, а хочет он так.

Мой ужас усилился еще более, когда он молча повернулся и пошел в здание — видимо, считал даже излишним приказывать: его мысли должны читаться и так! Человек явно был в упоении, а тому, кто находится в упоении, трудно и даже невозможно что-нибудь возразить.

Мы вошли в полутемное помещение и сели — он за стол, я на жесткую табуретку. Я почувствовал, что в эти вот секунды жизнь моя переходит в другое состояние. Беда, которая смутно предчувствовалась всегда, стала грозно проясняться.

Я лихорадочно вспоминал, какие впечатления у людей, знакомых и незнакомых, о жизни за колючей проволокой больше всего угнетали меня. Пожалуй что — это не нужда, не холод, не тяготы, хотя переносить их будет мучительно. Главное, что отвращало меня,— дух, победное торжество глупости, тупых устоев! Один мой знакомый, вернувшийся оттуда совершенно беззубым и сломленным, говорил мне, что именно эта торжествующая глупость есть самое невыносимое. Он рассказывал, например, что человек, оказавшийся в койке с весьма опытной девицей, которой, к его удивлению, не оказалось еще и семнадцати, человек этот был всеми презираемым, преследуемым, избиваемым: как же — он нарушил принятую мораль! Другой же, шофер такси, увидев на улице свою жену с каким-то мужчиной, въехал на тротуар, расплющил их и еще изувечил немало ни в чем не повинных людей… Этот в тех местах считался, наоборот, героем — так именно, по их законам, и следует вершить жизнь! Вот что самое жуткое там и вот что мне, уж точно, будет не выдержать!

— Паспорт! — Милиционер скучающе протянул руку.

Страшные галлюцинации, что снятся и мерещатся всем нам, просто и буднично превращались в реальность. Неужели уже никогда больше я не смогу идти в ту сторону, в какую захочу, и столько времени, сколько захочу?

В теперешней жизни как-то все перепутано, неясно, где черное, где белое, иногда делаешь вопреки и чувствуешь, что делаешь верно, и иногда вроде и правильно, а тошнит… Как тут разберешься, где верх, где низ, где зло и откуда ждать помощи. Неоткуда, похоже, ее ждать!

Я вспомнил вдруг давнее школьное утро, когда меня обвинили в курении и я должен был на следующее утро доказать, что это шел пар, а не дым. Я ведь был пионер, атеист — и в то же время как азартно я ждал, как верил, что какая-то помощь должна прийти! Как горячо я этим дышал — и выдышал, кстати, горячую струю… Способен ли я на такое теперь?