Изменить стиль страницы

— Но вы ведь знаете, я же не курю,— забормотал я.— Ведь вы же видели, наверное… знаете… я же не курю! — Я посмотрел на Илью Зосимовича, нашего математика. Время от времени он, как коршун, врывался в уборную для ребят и там, ликуя, вырывал папиросы и выкрикивал фамилии: «Федотов! Я тебя узнал, узнал! Можешь не закрываться в кабине! Надо было думать раньше!»

И другие учителя-мужчины тоже нередко врывались в уборную с внезапной облавой, да и учительницы, честно говоря, не особенно стеснялись врываться. При этом они, правда, возмущенно демонстративно отворачивали головы от писсуаров, как бы подчеркивая, что ради истины вынуждены пойти на нарушение морали, но и это нарушение приплюсовывалось ребятам, их преступление становилось двойным. Поэтому вопреки созревающим половым чувствам все-таки мы чувствовали себя лучше, когда в уборную врывались учителя-мужчины, моральное наказание в этом случае было как-то легче, поэтому учителей-мужчин ненавидели меньше — они не заваривали такого стыда, как бесстрашные и принципиальные наши учительницы. Поэтому я и обратил свой взор в сторону Зосимыча. К тому же и вообще он был мужик неплохой. Под моим вопрошающим взглядом он сначала было потупился, но потом, согласно общему настою, гордо поднял голову — мол, ваши уловки бесполезны!

— Но, Илья Зосимыч,— заныл я, понимая, что общее мнение уже создано и его не поколебать.— Ведь вы же… бываете… у нас… видите… видели меня хоть раз?

Учительницы снова надменно выпрямились — зона обсуждения была вопиюще неприличной, и вина за это, как тогда было принято, вешалась не на них, а на меня, словно я завел этот разговор. И тем более все было оскорбительным, что я запирался: другие быстро признавались, чувствуя, что это порок не страшный, а свойский — многие учителя тоже курили, было как бы тайное соглашение, сочувствие… признайся, простим! А я скрывал истину, запирался… Но что делать, если я действительно не курил?!

— Да когда ж я курил?.. Кто видел?!

— Видели, не беспокойся! — Завуч при всей своей выдержке не мог вскользь не обласкать взглядом осведомительницу. Учительница химии смущенно потупилась под поощрительным взглядом… Я понял, кто видел и кто родил это собрание. Но что она видела?

— Что она видела?

— Ты шел… от ограды (наверное, чуть не сорвалось — «церкви»)… шел от ограды к школе… и нагло курил!

Я вспомнил солнечное морозное утро, свое состояние… Еще в такое утро — курить!

— …Да это пар! Пар шел изо рта! — воскликнул я.

Странно — у других не увидели, а у меня увидели. Может, потому, что шел позже и попал на солнце лишь я? Или, может, вообще я был под тайным прицелом давно. Преступление подозревалось и вот — какая удача! — подтвердилось.

— …Пар это… честное слово! — Уже почти спокойно я посмотрел на всех.

— Пар… не может так валить! — сосредоточившись, проговорила химичка.

Все удовлетворенно закивали. Все правильно! Не может так быть, и даже думать такое вредно — чтоб один наглый ученик мог быть умней — и, главное, честней — педагогического коллектива.

Господи, сколько ненависти скопилось в людях — причем, что поразительно, в учителях!

— Ну… хотите…— Я посмотрел в окно, но там было уже темно.— Но хотите… завтра посмотрите… я буду переходить, а вы посмотрите!

Все вопросительно повернулись к завучу — достойно ли педагогическому коллективу участвовать в таких возмутительных, унижающих их коллективное мнение экспериментах? Да и нужны ли какие-то еще доказательства в этом абсолютно ясном деле?

— Давайте, давайте убедимся, правду он говорит или лжет,— произнес Илья Зосимович как бы осуждающе, но на самом деле, я думаю, дав ход своим сомнениям.— Мы же будем завтра утром в учительской? — Он оглядел коллег.

— Я не буду, у меня с одиннадцати! — оскорбленным тоном произнесла химичка, как бы подчеркивая свою незаменимость: мол, без нее результаты могут быть и ошибочны.

— Ну, ничего, Зоя Александровна, мы как-нибудь разберемся! — весело произнес Илья Зосимыч. Та метнула на него гневный взгляд. Я почувствовал, что вообще могу пасть жертвой в междоусобной войне среди учителей, и понял, что мне желательно стушеваться.

— Ну все, Попов, ты можешь идти,— произнес завуч (ясно, мне нельзя было присутствовать при ссорах взрослых),— иди и не думай, что ты оправдался, наше мнение по этому делу однозначно! Я думаю, достаточно, что мы тебя предупредили! Иди!

Со строгими лицами они проводили меня. Подразумевалось, что, конечно же, они не намерены на следующее утро торчать у окна… Конечно же, нет. Они сделали предупреждение — и приличному школьнику этого хватит! Вина моя как бы была уже доказана. И в то же время я понимал, что они не пройдут завтра мимо окна и непременно, тайно или явно, будут смотреть, как я прохожу булыжную площадь от церковной ограды до школы,— и мне важно, чтобы пар шел!

Сосредоточенный, я пришел домой, сделал уроки и, как боксер перед ответственным матчем, пораньше лег спать. Но без драм не бывает — перед самым уже сном бабушка сказала мне:

— Ой, как все болит, сердце ломит — прямо такое предчувствие, что не проснусь!

— Что же такое, бабушка, с тобой? — всполошился я.

— Да оттепель, видно, идет! — заохала бабушка.— Давление меняется — вот и болит.

Я стал уже засыпать и вдруг вскочил как ужаленный.

— Что значит… оттепель? Это значит — воздух потеплеет… и пар не будет идти изо рта?

Тяжело, с какими-то черными провалами-обмороками я засыпал… Что же это… значит (по имени я никого не называл и даже не подразумевал, это было неназванным чувством)… значит, никому… нет никакого дела?! И пусть бабушке плохо, и я так и останусь в глазах моих торжествующих врагов преступником — пусть? Значит, ничего нет?

Проснулся я собранный, решительный, говоря себе: нет, что-то же должно быть!

Поев супу, я выскочил на улицу, прошел Саперный, замедлил шаг… Ну, что? Морозец вроде бы есть — щеки пощипывает, но в темноте как-то плохо ориентируешься, вот появится солнце — все будет понятнее! Я шел быстро к решительной точке… Не могу соврать, что я не боялся, больше того, скажу, что я все не делал полного выдоха, боясь неудачи. Мелко, часто дышал — ну, этот выдох не в счет, этот — тоже не в счет, можно даже и не смотреть — ну, какой уж тут пар?! Я думал так: если мне светит удача, зачем заранее расходовать ее?

И только когда я вышел на простор, к ослепительно белой колокольне, освещенной светом через темный еще Литейный, я набрал полную грудь колкого, холодного воздуха, подержал его некоторое время в раздутой груди и выдохнул. Толстая, курчавая струя пара, просвеченная солнцем, вырвалась изо рта! Вот так вот, ликуя, подумал я, а ты решил — помощи нет! Вот она, помощь,— холодное утро вопреки тяжелым предчувствиям!

Не скрою — я метнул взгляд вверх! Учителя бросились от стекла врассыпную… скажем так… Во всяком случае, тогда мне этого хотелось.

После этого — и, хочу думать, в связи с этим — дальнейшая жизнь моя в школе сделалась лучезарна и легка. Возможно, я просто так стал ее воспринимать. И, может, думаю я, с этого моего радостного выдоха и начались в стране чудесные перемены?.. Шучу, шучу!

Позже, в моменты упадка, я ворчливо-скептически анализировал этот случай… Ну и что? Было ли чудо? Мало ли у кого по утрам изо рта вырывается теплый пар? Но у них — просто так, а у меня — не просто так, я помню!.. Но, может, не воздух в то утро был специально холодный, а я — горячий? Может, и это сыграло какую-то роль? Конечно, чудо состоит из девяноста девяти процентов твоего ожидания, и лишь чуть-чуть, еле заметно помощь проявляет себя… чтобы грубые люди не навалились: «Давай, давай!» А умному человеку достаточно и дуновения, чтобы почувствовать: ты любим! И будет помощь, когда она действительно необходима тебе!

Но о зыбкости ее надо все время помнить! Немножко грубого нажима, немножко хамства, и все исчезнет, улитка спрячется в панцирь… Хочешь быть грубым реалистом — пожалуйста! Только не надо потом рыдать над кружкой пива: «Никто не любит меня!» Ты бы мог быть любим!