Изменить стиль страницы

Во время бдения у тела Зосимы Алеше приснилось, что он увидел своего наставника среди гостей на брачном пире в Кане Галилейской, то есть внутри события, озаренного светом самого Христа. Проснувшись, Алеша выбегает наружу, в спокойный свет ранней осени. Достоевский пишет:

«Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною… Алеша стоял, смотрел, и вдруг, как подкошенный, повергся на землю.

Он не знал, для чего обнимал ее, он не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, но он целовал ее плача, рыдая и обливая своими слезами, и исступленно клялся любить ее, любить вовеки веков. «Облей землю слезами радости твоея и люби сии слезы твои…» – прозвенело в душе его. О чем плакал он? О, он плакал в восторге своем даже и об этих звездах, которые сияли ему из бездны, и «не стыдился исступления сего». Как будто нити ото всех этих бесчисленных миров божиих сошлись разом в душе его, и она вся трепетала, «соприкасаясь мирам иным». Простить хотелось ему всех и за всё, и просить прощения, о! не себе, а за всех, за всё и за вся, а «за меня и другие просят», – прозвенело опять в душе его. Но с каждым мгновением он чувствовал явно и как бы осязательно, как что-то твердое и незыблемое, как этот свод небесный, сходило в душу его. Какая-то как бы идея воцарялась в уме его – и уже на всю жизнь и на веки веков. Пал он на землю слабым юношей, а встал твердым на всю жизнь бойцом, и сознал и почувствовал это вдруг, в ту же минуту своего восторга. И никогда, никогда не мог забыть Алеша во всю жизнь свою потом этой минуты. «Кто-то посетил мою душу в тот час», – говорил он потом с твердою верой в слова свои…»[124]

Это длинный, сложный и яркий отрывок, в котором, как показывают цитаты в тексте, играют важную роль более ранние части романа, особенно записанные проповеди Зосимы. Кажется, есть достаточное основание рассматривать этот отрывок как описание «религиозного опыта» в духе Уильяма Джеймса, но при этом следует добавить, что, хотя весь контекст носит строго христианский характер (как в видении Каны Галилейской), сам опыт не описывается как имеющий специфически христианское содержание, и некоторые современные комментаторы видят в нем пример постхристианской «минимальной религии». По моему мнению, межтекстовые ссылки дают сильный аргумент в пользу «христианского» чтения, но литературное «подтверждение» той или другой точки зрения не имеет прямого отношения к нашим текущим рассуждениям. Как бы сильно или слабо ни был выражен христианский характер описания, оно иллюстрирует некоторые черты зоны схождения активности и пассивности, которое я считаю центральной чертой образа жизни молящегося. Весь отрывок отмечен частыми признаками неопределенности и неясности, того, что не может быть выражено ни устно, ни письменно, – и это в решающий момент романа, сочинения, которое зависит от того, что говорится и пишется (а в случае романа «Братья Карамазовы» говорится и пишется очень обстоятельно). Эта неопределенность имеет три заметных аспекта: когнитивный, эмоциональный и моральный. Давайте рассмотрим их внимательнее.

Я начну с когнитивной неопределенности. Тон задается тишиной, которая окружает всю сцену. Что вот-вот произойдет, что происходит – не говорится. Сцена начинается с внезапного падения на землю – «как подкошенный, повергся на землю» – т. е. это не сознательный акт самоунижения. «Он не знал, для чего» он обнимал землю, или не пытался понять. Слова и фразы звенели в его душе, но это было почти так, как будто он не произносил их. «Что-то» сходило в его душу, и «кто-то» посетил его – но что или кто? Нам не говорится. «Какая-то как бы идея» завладела им – но что за идея? Опять нам не говорится. Некоторые современные комментаторы говорят об апофатическом аспекте духовности Достоевского, в том смысле, что человеческий опыт встречи с Богом должен всегда и непременно быть так же предметом «незнания», как и знания. Тот факт, что это более последовательно выраженная черта духовных произведений русского православия, обеспечивает контекст для обращения Достоевского к такому незнанию, но даже без этого контекста – даже если мы находимся только в сфере минимальной религии – это должно считаться весьма апофатическим отрывком. Однако, как характерно для Достоевского, это передано в высшей степени неуловимо и изложено больше в выражениях уклончивых и неясных, чем в отчетливых отрицательных высказываниях относительно того, что испытывает Алеша. Между знанием и незнанием не существует простой разделительной линии, но есть зона неясности или двусмысленности.

Связь с апофатической традицией еще усиливается, если мы снова вернемся к проповедям Зосимы, в которых он в положительных терминах говорит об ощущении связи с другими мирами, которое является ключевой чертой опыта Алеши. «Многое на земле от нас скрыто, – говорит старец, – но взамен того даровано нам тайное сокровенное ощущение живой связи нашей с миром иным, с миром горним и высшим, да и корни наших мыслей и чувств не здесь, а в мирах иных. Вот почему и говорят философы, что сущности вещей нельзя постичь на земле»[125]. Этот мир сам представляет собой таинственную бездну, глубины которой никогда не может постичь человеческое знание (в данном отрывке ее красноречивым символом служит звездное небо).

Однако неопределенность переживания Алеши имеет также эмоциональную окраску. Он с самого начала «плакал, рыдал и обливал [землю] своими слезами», а его душа «вся трепетала». Многое можно было бы сказать о роли слез и трепета в романах Достоевского и в христианской традиции в более общем смысле, но в этом отрывке они подчеркивают именно то, что прочные границы, которые развитое эго поддерживает в своих отношениях с внешним миром, стали вдруг пористыми. Когда мы плачем, наше внутреннее состояние явно обнаруживается в нашем внешнем виде (который часто описывается как «обезображенный» слезами), и именно на ранней стадии формирования идентичности, особенно мужской, мы учимся не плакать открыто (то есть, опять-таки, не проявлять то, что традиционно считается женской склонностью «подчинять» свое «я», как в отмеченной Керкегором тенденции рассматривать молитву как женское занятие). Наоборот, слезы являются самым непосредственным признаком того, что внешние события (физическое повреждение) берут верх и определяют, как мы себя чувствуем. Более того, слезы буквально затуманивают ясность видения, при котором мир показывает нам себя и мы воспринимаем его как что-то внешнее по отношению к нам: мы больше не можем видеть его из-за слез и, не способные видеть его, не можем выделить себя из него. Однако слезы Алеши, хотя они и связаны с состоянием горя, в котором он провел последние несколько часов, являются «слезами радости», и, если часто считается, что слезы связаны с ребячеством, от которого мужчины должны избавляться, слезы Алеши являются основным в переживании, в котором «пал он на землю слабым юношей, а встал бойцом». Можно сказать, они являются средством при достижении им зрелости, при переходе от пассивности к активности. Меньшее ударение в этом отрывке делается на мотиве трепета, где господствует похожая логика, поскольку трепет нарушает четкий телесный контур эффективно функционирующего эго и, следовательно, указывает, что собственное «я» находится во власти всего, что бы ни охватило ее, вызывая трепет. Родион Раскольников, центральный персонаж «Преступления и наказания», на протяжении романа большую часть времени проводящий в состоянии трепета, заявляет, что его цель торжествовать над всеми тварями дрожащими, т. е. отстаивать независимость эго от его пассивного, чувственного окружения. В слезах и трепете Алеши, следовательно, мы видим, что неопределенное сближение активного и пассивного в собственном «я» носит не просто когнитивный (хотя, как правило, именно это больше всего интересует специалистов по философии религии), но и эмоциональный характер: это вряд ли могло быть иначе, если мы полностью осознаем, что значит для нас быть – действительно быть – воплощенными существами.

вернуться

124

Ф. М. Достоевский, «Братья Карамазовы», в: Собрание сочинений. В 10 т. Т. 9. М., 1958, с. 452.

вернуться

125

Там же, с. 401.