— Ах ты, чернушечка милая!.. — бормотал он ласково, — ах ты ж родненький, — повторял Пантюшкин, нажимая кнопку лифта.

Кабина опускалась все ниже — Пантюшкин уходил, он уйдет, ему пофартило!

Он ушел, ему пофартило… И когда Пантюшкин окончательно убедился в этом, стало ясно, что уходить было некуда. Он еще таился, выбирал надежную дорогу, избегал встречных, окольными путями вышел к перелеску, на заветную полянку, где в былые вольготные времена сходились они вершить дела, он пригибался к земле, ступал неслышно, опасался задеть ветку. Потом лежал, зарывшись лицом в землю, пытаясь не думать, не видеть, не слышать, но слышал каждый шорох и видел невидимый город с его особыми шумами, вырывающимся и гаснущим гулом моторов, ударами свайного молота. Где-то в низине, под холмом, шелково шелестели по-ночному тишайшие вербы над пересохшим прудом — мальчишками приходили сюда вырезать ивовые дудки и свистки. Надо было долго бить черенками ножа по коре, чтобы кора отошла и снялась, а потом вновь натянуть кору поверх ловко сделанных надрезов.

…Он не знал, долго ли пролежал так, прислушиваясь ко всему и уже не слыша ничего. Вдруг почудились ему знакомые голоса, тут рядом, за кустами, на заветной полянке. Он угадывает, он узнает каждый голос, узнает всех, каждого по именам, каждому голосу свое имя, лицо, усы, борода, лысина. Собрались как ни в чем не бывало, судачат, шепчутся, дымят — всегдашний разговор и, как всегда, зачинает Заводило, правая рука Полоха. Сам Полох никогда не являлся сюда, не снисходил. Собрались! Сейчас погонят надежного, верного кореша Женьку Пустовойта за подкреплением, дадут хлебнуть — и под зад, чтоб не совал нос далее положенного.

Пантюшкин лежит, прижимаясь к земле, боится шевельнуться.

— С урагана тридцать процентов, считая за размет товара, усыхание после подмокания, — слышится ему, — итого, сколько процентов спрашивается?

Разделывают бедствие, как тушу на жирные куски, каждый тянет свою долю; Пантюшкин поднимает голову и видит — странно и страшно ему — видит там, в кругу спорящих, Егора Черезпятого, который еще в минувшем году умер, давно поминки по нем справили… Пантюшкин очнулся — никого, пустырь, тишина, в светлеющем небе ни солнца, ни зари, птицы только еще тревожатся, не подавая голосов, предчувствуя восход.

Дрожа от сырости и постоянного, непокидающего страха, Пантюшкин привстал, пугливо озираясь, — притоптанная поляна, пожухлая трава, пенечек, на котором любил восседать Черезпятый, бутылки и консервные жестянки, бросовое старье от давней гулянки… Наваждение!..

По краю неба загорелась заря и, освещенные с востока, грядой выступили очертания строений, знакомые, устоявшиеся и новые, и кровля его дома, тополя над кровлей — зачинался день… Пойти, явиться немедля, умолить, убедить — его втравили в побег, силком потянули за собой… Думал, передумывал, тянул, ничего не решая, опасаясь, что засекли в многоэтажке — не успеет в поселок сунуться, схватят по дороге, объясняй тогда, доказывай.

Пантюшкин спустился в низину, умылся из ручья, стараясь освежиться, оттирал грязь со штанов и пиджака, чтобы выйти на дорогу в приличном виде; перехватить бы такси, шепнуть шоферу, дескать, спешу в отделение к гражданину начальнику по весьма важному делу — сразу, с первого шага заиметь свидетеля о добровольности…

— Нацелились куда-то, папаня? — послышался негромкий окрик за его спиной. — Нацелились, или я ошибся? — зэковец, толкнувший Пантюшкина на побег, стал на дороге.

— Что за вид, папаша, стыдно смотреть: вас черти в болоте мочили?

— Демьяша? Ты?

— Само собой, папаня, следком, слетком за вами, совместно до конца.

Зэковец подозрительно целился на Пантюшкина:

— Как же это понять, папаня? Я считал — у вас с товарищем Полохом обещанный полезный разговор.

Пантюшкин что-то бормотал невнятное, потом не мог вспомнить, что говорил.

— Сдрейфил, Пантюха, сдрейфил! Увидел тебя в бурьянах — сразу понял, что сдрейфил.

— Да нет, Демьяша, я разве что, мое обещание крепкое, я, это самое, как обещался…

— Эх, Пантюха, Пантюха!.. Однако не станем напрасно терять минуточки… Вместе пойдем, сунемся к товарищу Полоху, вместе веселее. Вот сейчас переобуюсь и пойдем.

Демьяша устроился на пенечке, разулся, разминал ступню и пальцы, расправлял пестрые носочки;

— Подкинула мне чертова баба туфля. На вид ничего, подходящие, а мозоли надавили, отвык от фасонных моделей. Кряхтя, натянул туфли. — Перекурим, Пантюха, пли посля? Давай посля, сперва заделаем Полоха. — Не вставая с пенечка, смотрел на дол и сады за долом. Понад яром пойдем, перелесочком, — поднялся наконец Демьяша, — дорога спокойная, до края мною проверена.

Но спокойной дорогой уйти не удалось — Пантюшкин вдруг шарахнулся, потащил Демьяшу за собой в заросли.

— Ты что, Пантюха? — пытался удержать его Демьян, но Пантюшкин отходил все дальше, пугливо оглядываясь. Прямо на них шел молодой человек, по виду — из приезжих отдыхающих, в легкой цветастой рубахе, хлопчатобумажных брюках под ремешок — идет, мечтает, не видит, не слышит.

— Он! — бормотал Пантюшкин, оттаскивая Демьяна в рощу. — Это он, я его сразу признал, Стреляный, я говорил тебе, который на нас с Полохом в ганделике наскочил.

— Что ж это получается, Пантюха? Почему он здесь, на следу, оказался? Чего натворил, Пантюха! Шатался зазря по поселку, повел за собой!

— Нет, нет, не было его, никого не было, никого не вел. Он сам по себе. Проспект тут за трассой, каждый-всякий этой дорогой пользуется.

— Сам по себе, заверяешь… Ну, если сам по себе… Демьян не договорил — на трассу вырвалась серая «Волга», едва не врезалась в самосвал, притормозила, попятилась назад, рыжая, пружинистая обезьянка запрыгала, завертелась на ветровом стекле.

— Его машина, — воскликнул Пантюшкин, — Полоха машина, Полох газует с поселка… — Слабая надежда скользнула в голосе Пантюшкина — отодвигалась беда на часок, а то и более, а вдруг Демьян отступится, поймет, как скрутилось узлом, не разрубить…

— Ничего, папаня, машина свой гараж знает, никуда не денется. И мы свое знаем — подсказана мне квартирка надежная, приличная, переспим, помоемся, поброимся!

Лара очнулась, потому что произнесли ее имя. В комнате никого не было; говорили внизу, в спальне, говорили тихо, ничего нельзя было разобрать, да она и не прислушивалась. Спрятала томик под подушку, долго плескалась над умывальником, скрытым раздвижной дверцей, закрыла дверцу зеркальную, погляделась в зеркало: кто красивей, кто милей…

Зеркало ответило:

— Любка. Любка Крутояр, Любочка…

Ясно — Любочка, а не Любка, Люба ж не виновата, что в жизни так получается. Лара принялась перебирать платья, что одеть к обеду, домашнее или не домашнее, обед с гостями, без гостей? Упоминалось, кто-то будет. Кто? Внизу, в спальне, заговорили неспокойно, голос Пахома Пахомыча стал нетерпеливым, черствым. Это удивило Лару — Пахом Пахомыч был человеком сдержанным, уравновешенным, уважительным, как все уверенные в себе люди.

— Ты, Эльза, гипертоническая женщина. Непременно с повышенными нервами.

— Зачем ты его пригласил? Чужой, неизвестный человек. Ты удивительно неразборчив, кого угодно, лишь бы четвертым, — повысила голос Эльза Захаровна. — Зачем позвал? Я же говорила, что мне неприятно.

— Зачем, зачем… Не мог я, пригласив Никиту, обойти его товарища. Вполне приличный молодой человек.

— Не мог обойти! Ты со всеми обходительный… Кроме меня.

Голос Эльзы Захаровны дрогнул, и этот болезненно дрогнувший голос заставил Лару прислушаться.

— Ты никогда ни в чем со мной не считаешься!

— Не пойму, что с тобой? Переполох по всякому поводу! Ну, присылали его по делу… Ну, «чепэ». Так что? У каждого своя работа.

— Мне неприятно, понимаешь, неспокойно… Господи, может человеку быть что-то не по душе, нежелательно?

Вскоре снизу донеслось:

— Пожалуйте, пожалуйте, давно ждем, очень рады.