Но сегодня не было привычной радости — другое крыльцо, другой дом — перестроено, пристроено. Неспокойная тишина перед всегдашней вечерней сутолокой, неуемная толчея вещей, старые выносят, новые вносят, обновки, обновки, обновки. Она сама уже, Ларочка, втягивается в эту толчею, ревниво поглядывает, кто в чем пришел, что кому привезли…

Лара миновала парадное крыльцо — никого не хотела видеть — обогнула дом, по крутой лестнице поднялась на верхнюю веранду, в свою надстройку — подарок отчима к шестнадцатилетию: игрушечная комната, набитая превосходными, как игрушки, вещами. Портфель на стол, бросилась на диван, забыться, уйти в себя, не быть. Неотступно преследует знакомый запах духов, два одинаковых заграничных флакона, один — к шестнадцатилетию, другой — Эльзе Захаровне по случаю того же торжественного дня. Тонкий, ставший невыносимым аромат. Она вынесла флакон и спрятала на веранде; болезненное безволие, неспособность расстаться с дорогим подарком.

Она лежит, закрыв глаза; под подушкой еще с ночи — томик; она, не прикасаясь к нему, читает наизусть; не раскрывая глаз, видит вещи в комнате. Вещи сдвинуты, комната убиралась, но ремонт не закончен, Эльза Захаровна распорядилась, чтобы не тревожили дочь, удалились до ее прихода. Она забылась, но в забытьи видит комнату и сдвинутые вещи, видит школу, ребят, голову Ивана, упрямо вобранную в плечи, и бесконечно меняющееся лицо: Люба — Андрей, Люба — Андрей.

Кто-то позвал:

— Ларочка, Лара!..

Не может откликнуться, отнялась речь, душно. И сквозь дремоту, едва различимо:

— Эльза, пойми, не имеет значения… — Настойчивый, убеждающий голос отчима. — Слушаешь каждого-всякого.

— Я не хотела говорить, тревожить тебя, но ты обязан знать! — глухо, как из-под земли, доносится сбивчивая речь матери. — Симка Чередуха, конечно, дура, пройдоха, авантюристка, но дело знает.

— Какое дело? Причем тут дело? Они на испуг берут, и Симку-девчонку запутали.

— Но Симка про Авдотью говорила, Паша. Про Полоха…

— А что Полох? Что мне Полох? Запутались, мутят воду, а ты прислушиваешься. Одна им мерка и ответ — от ворот поворот.

Разговор доносился снизу, из спальни.

— Я тревожусь, Паша, пойми. Душа не на месте. Шутка ли — прошлогоднее!..

— Вот они и жмут на прошлогоднее, сволочи. А что прошлогоднее? Ничего за мной нет. Нету! И никакая, эта самая… Били меня? Да, били. Специальность моя такая, скоропортящаяся, поспевай, спину подставляй.

Лариса старается не слушать.

Каждый день в доме подобные разговоры. Особенно к ночи стариков разбирает. Недомолвки, намеки. Едва Лариса в комнату войдет — на полуслове умолкают. Мать совсем извелась, чуть что — в панику, ночи не спит, поутру выходит осунувшаяся. Жаль маму и не жаль; любит ее, жалко, но вдруг нападает ожесточение — достаток сверх горла, а счастья ей нет, кому это надо? Потом успокоится, начинает приспосабливаться к обстановке, к недомолвкам, уходит в книги, школьную жизнь, школьный круговорот.

Ларочка достала из-под подушки томик — сонеты — перелистывая, повторяла заученное наизусть.

Мать встревожена чем-то, речь ее становится сбивчивой.

10

Он приехал вечером, выпрыгнул из кабины транзитного тяжеловоза, долго петлял по улицам, наконец юркнул в подъезд высотного дома. Откуда-то, из неосвещенного закоулка, выглянула лифтерша и сказала, что лифт не работает — бестолковый жилец верхнего этажа не захлопнул дверцу, нарушив движение.

— Подождите немного, я тут посигналю.

Женщина принялась стучать ключом по железной клетке лифта. Никто не откликнулся.

— А вам до кого, извиняюсь? — осведомилась лифтерша, присматриваясь к посетителю.

— Да мне тут… — Пантюшкин глянул на таблицу с перечнем жильцов, висевшую над почтовыми ящиками, выбрал наугад подвернувшуюся фамилию.

— Ой, так это ж вам тепать и тепать! — сочувственно отозвалась лифтерша. — Аж до самого верха. Или подождете, пока я достукаюсь?

Но Пантюшкин не стал ждать. Каждый встречный, каждый взгляд пугал его, бил по нервам. Кинулся на площадку первого этажа и очутился под жестким светом яркого плафона. Лифтерша перестала стучать ключом по железной дверце и застыла с поднятой рукой — что-то в облике ночного гостя показалось ей знакомым, что-то вызвало тревогу и настороженность. Не успел Пантюшкин добраться до второго этажа — она метнулась в ближайшую квартиру, позвонила участковому:

— Валек, родной, тетка Глаша беспокоит. Не затруднись, загляни к нам, сынок. Личность заявилась вроде с приметами.

А Пантюшкин поднимался по лестнице, и с каждым этажом, с каждой ступенью все очевиднее становилась для него безнадежность и опасность принятого решения. Там, в городской толчее, под рукой дошлого уголовника, дело представлялось возможным, соблазнительным, а теперь, в обыденности, на привычной земле, среди людей знакомых, работяг суровых и требовательных, соблазны рушились, осыпались, как песок под неверным шагом. Алька был прав, жалкий недотепа Алька Пустовойт, которым пренебрегали, с которым не считались, был прав — Пантюшкин влип. Человек вида солидного, семейный, осторожный, вечно попадал в беду «заодно с другими». Наверно, это «заодно с другими» и было причиной всяческих его злоключений. Недаром говорили о нем: ни рыба, ни мясо, товарищ без своего «да», без своего «нет», и оказался в замкнутом, обособленном мирке, в котором общественное подменялось компанейством, законность правилами котла.

Уже подъезжая к поселку, Пантюшкин понял, что к Полоху не сунется, не посмеет, потому что он, Пантюшкин, завалился, а Полох не завалился; потому что Пантюшкин нарушил волю хозяина, не выдержал срок, стало быть, и показаться на глаза ему невозможно. В семью свою законную, в свой дом, к своим детям, — в семью, брошенную в дни, когда ему было все легко и просто, — явиться он тоже не смел, и когда шофер спросил: «Где тебя сбросить?» — поерзал, повертелся, поглядывая на дорогу, и неуверенно буркнул:

— Притормози на развилке!

Отчаявшись, вспомнил о Катерине, девке смелой, решительной. Правда, давно откололась, вышла замуж за человека дельного, нянчится с девчонкой. Но, есть надежда, не выдаст, авось наведается к Эдуарду Гавриловичу, выпросит кусок, чтобы хоть на первое время было. Добравшись до площадки верхнего этажа, Пантюшкин засуетился, присматриваясь к новеньким табличкам на новеньких, пахнущих лаком дверях. Нажал кнопку звонка, прислушался к тому, что происходило в квартире Катерины Игнатьевны; настороженно глянул на черного, глазастого кота с длинными, седыми усами. Кот сидел в углу, поджав под себя лапы, и следил за каждым шагом незнакомца — Пантюшкину неприятны были и пристальный взгляд кота, и его чернота, и седые усы на черном — каждая мелочь задевала его и тревожила.

Легкие шаги, детский голос:

— Вам кого?

— Открой, это я.

— А вы кто?

— Что значит — кто? Открой, свои. Мне нужно видеть маму.

— А мамы нет дома.

— Ну, все равно. Я подожду.

— А я вас не пущу.

— Что значит — не пущу? Почему ты можешь не пустить?

— Не пущу и все, знаю почему, — Оленька вцепилась обеими руками в цепочку, повисла на ней, так что дверь почти закрылась.

— Что ты знаешь? Что ты знаешь? Что ты можешь знать? — потянул к себе дверь Пантюшкин.

— А то! Знаю и не пущу. А вы не дергайте дверь. Или я закричу. Я могу на весь дом закричать. — Она зажмурилась, запрокинула голову и завизжала так, что у Пантюшкина зазвенело в ушах.

— Ты что? Ты что? Ты с ума спятила?

— А вы не дергайте дверь. Отпустите дверь. Пустите! А-а-а-а-а!..

— Цыц, чтоб ты скисла! — отскочил от двери Пантюшкин. — Господи, голос какой пронзительный…

В соседней квартире задвигали стульями, послышались шаги.

— Цыц, говорят… — попятился Пантюшкин. — Ты же видишь, что я пошел? Я пошел, говорю… — Он заспешил к лестнице, но тут, уже у самой лестницы, уже нога была над ступенью, черный кот перебежал дорогу.

— Ах ты ж!.. — выругался было Пантюшкин, отступив на шаг, и вдруг вспомнил — лифт остановился потому, что не захлопнули дверцу, лифт работает! А внизу, где-то на ближних маршах, слышались уже размеренные, четкие шаги, кто-то поднимался по лестнице. Пантюшкин бросился к лифту — черный кот принес ему удачу!