Изменить стиль страницы

Он знает: несчастье в его жизни началось с тех пор, как он выступил с речью в клубе художников. Да, да. Он говорил тогда об упадке родного искусства, о невежестве, о фиглярничанье художников перед правительством. Он звал их к вершинам искусства, а его освистали…

Как внезапное весеннее половодье, всплывают и растравляют душу воспоминания. А зачем? Сердце давно переболело. Стёжка потеряна. Её уже не найдёшь. А думы — ежедневно и об одном и том же: "Кто виноват? Почему так случилось?" Но ответа нет. Да и кто ответит.

Изнеможённый работой, бессонной ночью, раздумьями, Лискевич тяжело опустился на диван. Сидел застывший, неподвижный. А со стены — из простых и золочёных рам — сверлили глазами юные, красивые и уродливые, кроткие, важные и злые — когда-то изображённые им люди. И ему казалось, что вот сейчас они вдруг задвигаются, заговорят все разом, разноголосо, будут кричать его болями, так как во всех из них частица его самого, его радостен и мук…

Вон та девушка, застенчивая, нежная, с букетом красных роз, и вон тот важный господин, и тот в углу лукаво изогнутый ксёндз — всем им, не задумываясь, отдавал он своё сердце, разум и силу, отдавал свой талант. И может быть, поэтому так и случилось, что он сбился с дороги…

Тихо в мастерской. Лица, затиснутые в багетовых рамах, тускнеют, прячутся. Только с красного полотнища, усмехаясь, смотрят прищуренные умные глаза. Лискевич загляделся на портрет. "Он, Ленин, наверное, сказал бы, где правда", — мелькнула острая мысль.

— Да, сказал бы! — произнёс вслух Вацлав. Он решительно поднялся с дивана и поймал себя на мысли, что ещё мало знает Ленина. Да, да, он много слышал, о нём, но ничего не читал из его трудов. А мог бы знать. Хотя бы от "них", от Бондаришина…

При воспоминании о заказчике Вацлав поднял глаза на часы. Стрелки давно уже миновали цифру шесть. Утро. А где же заказчик? Лискевич отодвинул штору, открыл настежь окно. С прохладным воздухом в комнату поползла утренняя мгла. В городе стояла необычная тишина. Он, притаившись, молчал, и Вацлаву было понятно почему. Но где же Бондаришин? Одно за другим напрашивались предположения, догадки… А вдруг провокация?.. Нет, не может быть. Очевидно, его схватили на улице, по дороге, и он сейчас где-то в полицейском участке…

"А демонстранты?.. Что ж, пусть будет так, как есть. За работу заплачено, — начал точить душу червь успокоения. — Но как же так?" — превозмогая себя, стал искать выход Лискевич. Он представил виденные не раз железнодорожные мастерские: широкие, присадистые, под этернитовыми и стеклянными крышами, постройки. Они всегда наполнены звоном и скрежетом металла, движением, гудками паровозов. А сейчас там, наверное, всё замерло. В цехах ни единой души. Зато на улицах густая волнующаяся толпа решительных и смелых. Рабочие строятся в колонны, готовые выступать, но оказывается — нет ожидаемого знамени с портретом Ленина…

Задумчивый, строгий, Лискевич медленно заходил по комнате. Появившуюся вдруг мысль нужно было взвесить — дело серьёзное.

Наконец он выпрямился, оживился, поспешно накинул на плечи пальто, бережно свернул полотнище с портретом и спрятал под полу. Около дверей, не донеся пальцев до ручки, остановился. Окинул глазами комнату так, будто оставлял навсегда. Заметил: на подоконнике неудачно расположена статуэтка Аполлона. Подошёл, поправил, положил в карман оставленные Бондаришиным деньги и, спокойный, решительный, переступил порог. Снял шляпу, тряхнул чубатой головой и подставил лицо слепяще-нежным лучам утреннего солнца. На мгновение представил себе кратчайшую дорогу, которая вела к железнодорожным мастерским, — площадь, улицу, переулки. По ним, наверное, где-то спешит сейчас Бондаришин, если только его не схватили… "А может, всё же это провокация? — снова забеспокоился Вацлав. — Ладно, сейчас всё выяснится — проверится". И он прибавил шаг.

За несколько минут ходьбы Лискевич дошёл до площади Святого Доменика и остановился. Через три квартала на север находились железнодорожные мастерские. Там наверняка он нашёл бы кому отдать знамя с портретом Ленина, и, наверное, всё же посчастливилось бы там встретить самого заказчика. Вот тогда бы всё и выяснилось. Но пройти к мастерским сейчас невозможно. Все улицы, выходы с площади стерегут полицейские. Даже около входов во дворы и около дверей домов стоит стража.

Выждав удобный момент, когда полицейский, медленно шагая, отдалился и исчез за выступом стены, Лискевич перебежал улицу и стал за углом крайнего от площади дома. В этом, как ему казалось, безопасном месте он решил ждать, пока полицейские уйдут и снова выдастся случай проскочить дальше. К тому же здесь, за углом, в нише между двумя домами, было удобно стоять и следить за тем, что происходит на площади.

Вдруг полицейские ринулись на середину площади, остановились, построились, мимо их рядов, кичась, напыженный как индюк, прошёл офицер-комендант. Он что-то говорил, наверное инструктировал-приказывал. Полицейские разделились на несколько отдельных маленьких отрядов, которые тут же разошлись и разных направлениях, а потом снова собрались вместе и загородили выходы с улиц, что вели от мастерских на площадь.

Итак, дорога перекрыта. Выйти из своей засады Лискевич уже не мог. Но и здесь в любой момент его могли обнаружить. Оставалось одно: стоять и ждать, что будет дальше.

"Попал, как мышь в мышеловку, — с досадой подумал художник. — Теперь уж наверняка когтей не миновать". Он упрекал себя за неосмотрительность, укорял за этот неразумный поступок: выходить на улицу в такое тревожное, опасное время, да ещё с таким портретом… И снова всплыло знакомое, заученное: "Политика и искусство несовместимы"! Художник должен быть далеко от всего лишнего в жизни. Пусть кто хочет, как ему нравится, бьётся за свои постулаты, политические убеждения, пусть… Это его дело. А художнику нужно быть влюблённым только в высокое и вечное и свободное от всего… Стыдись, Вацлав, ты же ведь сам себя обманываешь. А зачем жить обманом… Будь честным и признан, что всё это нелепость — меж людьми нет равенства. Богач загрёб и поглотил всё, а бедный — его раб. Художник прислуживает богатому, — возражал и убеждал другой Лискевич.

На об этом следует подумать иным разом, а сейчас не до этого. Сейчас ты, Вацлав, впутался в очень неприятную ситуацию. Как выпутаться из неё?.. На душе Лискевича стало тоскливо и холодно.

Над городом занималось тихое и чистое осеннее утро. Голубело высокое небо. Лучи солнца купались в золоте листьев берёз и клёнов. И будто из далёких полевых просторов и редких перелесков долетал дивный звон, словно кто-то неведомый там, далеко-далеко, раз за разом брал на струнах несмелые аккорды. А здесь, над кварталами, висела гнетущая тишина. Всё затихло, насторожилось.

Но вот на площади зашевелились. Примчалось несколько верховых. Поражённый Лискевич вздрогнул и прижался к стене: в окружении верховых стоял Бондаришин. Ошибки не было. Продолговатое, худощавое лицо, в том же, как был вчера, простеньком коротком сюртуке, на ногах, кажется, те же стоптанные ботинки, только на голове вместо кепки — серая шляпа. Руки Бондаришина связаны так, будто он сложил их у себя на груди и не может разнять. От узла на руках тянется длинная, в несколько метров, верёвка, которую держит один из полицейских. Это напоминало картину времён жуткого средневековья — человек в затяжной петле, заарканен людоловами, или — инквизиторы ведут на казнь опасного злодея.

"Поймали, наверное, около моего дома", — мелькнула молниеносно мысль у Лискевича. Но раздумывать над этим долго не было времени. Полицейский дёрнул вдруг за верёвку. Бондаришин упал на колени, но в тот же момент встал, поднял над головою связанные руки и наклонился так, будто подавал кому-то какие-то условные сигналы или прощался. За верёвку дёрнули вторично и, подгоняя толчками, повели Бондаришина с площади.

Издали, словно пробиваясь сквозь стены кварталов, долетел неясный гомон, послышался какой-то глухой шум, и вдруг уже где-то близко взметнулась песня, бодрая, с подъёмом. Можно даже было распознать её мотив — "Варшавянка". Песня всё нарастала и нарастала, казалось, это катили, приближаясь, волны прибоя — бушующие, грозные. В глубине улицы показались первые ряды демонстрантов. Плечо в плечо с рабочими в чёрных, коричневых и синих замасленных и новых блузах шли студенты в форменной одежде, люди неизвестных профессий; шли размеренными медленными шагами, по ступали уверенно, твёрдо. Над передними рядами, колыхаясь в такт движению, будто плыло на волнах красное знамя, И казалось, именно это знамя придавало колонне уверенности и торжественного величия.