— Хороша ржица! — восхищался старик. — И мякины не видать. Достать бы такой на семена. Осенью опять Винцаса отряжу — может, Антанас обменяет какую-нибудь мерку.
Мать и дочери отведали теткиного рагайшиса и сыра. До чего рагайшис вкусный! Мягкий, рассыпчатый, выпеченный, а пахнет!.. Ну, сыр как сыр — и наш не хуже…
Пока отведывали гостинцы, Винцас рассказал про Лидишкес. Все дивились дядиной жизни. Но Винцас от дяди не в особом восторге:
— Скуп. Все, как у купца. Думаете, зерно легко выдал? На продажу, вишь, ему требуется, денег, дескать, много надобно. В Паневежисе, мол, хорошо платят. Только тогда отсыпал, когда Пятрас сказал, чтоб из жалованья удержал. В клеть меня не допустил, а там, говорят, в закромах всякого хлеба немало. И муки полный чан.
Отец заступался за дядю и даже не очень-то верил Винцасу. Антанас с малых лет был добросердечным. Да и как подрос, никого не обижал, помогал, сколько мог. Как же он так переменился?
— Богатство спеси сродни. У кого мошна туга, тому больше и хочется, — рассуждал Винцас.
Мать очень беспокоилась за Пятраса. Не много сумела она выведать от Винцаса. Поэтому, улучив минутку, опять перевела разговор на старшего сына:
— Довольно уж дядю обговаривать! Трудится, бережет, вот и разжился. Кому бог подает, у того и есть. Лучше про Пятраса расскажи. Не позабыл ли он нас у этих королевских?
— Много ли я его видал? Даже поговорить не успел, — оправдывался Винцас. — Про нас не забыл, а пуще всего — про Катре. Как я сказал, что она в поместье, будто его кто ножом полоснул. А я утешал и Катре выгораживал, только не очень-то он мне верил.
Так и не разузнала Бальсене про первенца. Одним была довольна, что в Лидишкес житье не только побогаче, но и поспокойнее. Пожалуй, Пятрас там не впутается ни в какие передряги.
Так и подмывало Бальсисов, особенно женщин, рассказать соседям, что Винцас проведал дядю, похвалиться рожью, гостинцами. Однако заранее было уговорено — никому ни слова. Про лидишкского Антанаса Бальсиса знали на селе немногие, а пока Пятрас там скрывается, лучше никому и не заикаться. Но Катре решили дать знать. В поместье и в хозяйстве работы было много, и потому ни Винцас, ни девушки всё не могли выбраться навестить Катре. Наконец представился неожиданный случай с нею встретиться.
Старый Даубарас после несчастья уже не вставал с постели, с каждым днем ему становилось все хуже. За несколько дней перед поездкой Винцаса в Лидишкес по селу пронеслась весть, что больной совсем ослаб, задыхается, кровью харкает, а иногда и человека не узнает. Тяжелым бременем лег недужный в такую пору на плечи дочери Пятре и ее мужа Микнюса. Зять с работницей Евой выбивались из сил, чтоб за четыре дня выполнить барщину, а в остальное время управиться с работой в хозяйстве. А Пятре и дома все справить, и за детишками приглядеть, и за хворым ухаживать. А тут кончаются хлеб, и крупа, и забелка, хоть ты разорвись, хоть живьем в могилу полезай! Одно счастье — Буренушка отелилась, и молока хватает для ребят и больного.
В начале июля уже всей деревне было известно, что дни Даубараса сочтены. Односельчане, хоть у самих много забот, по мере сил старались помочь больному и его семье. Хорошим соседом был Даубарас, по всей деревне самый работящий и разумный. Где в хозяйстве побольше работников, оттуда высылали парнишку или девчонку то навоз высыпать, то вспахать, взборонить, сено скосить, а иногда и денек отработать на барщине. Шиленские хозяйки чем можно помогали Микнювене, заботились о больном.
Однажды Бальсене, придя проведать соседа, вытащила из узелка полкаравая хорошего, немякинного хлеба и сказала Микнювене:
— Дай отцу, может, с молоком кусочек прожует.
— Ой, что за хлебец! Откуда такой муки достали? — дивилась молодая хозяйка.
— Отец откуда-то наскреб. И сама не знаю. Мы тоже хлеб приканчиваем.
Сташене и Кедулене славились по всему селу умением — излечивать травами и корешками всякие недуги. Сташене раз покопалась в котомке и сунула Микнювене ворох сушеных трав:
— Принесла я тебе, Петряле, золототысячник. Отвари и давай отцу натощак каждый день по кружечке. Очень помогает от всякой сердечной немочи. Не иначе — как падал, сердце отшиб. А может, и легкие. В другой раз принесу васильков. Кашель остановят и мокроту.
Но самым первым знатоком недугов и зелий была старая Пемпене.
Теперь, когда тяжко занемог ее благодетель, Пемпене, откуда ни возьмись, а уж и плетется вдоль забора к Даубарасу. Ненавидели бабы эту ведьму, и если кто из них сидел в это время у больного, то немедля убирался восвояси. А Пемпене подставляла скамеечку, садилась в ногах у больного и долго и молчаливо разглядывала его изможденное лицо. Старик, хоть, бывало, и дремлет, сразу чувствовал устремленный на него острый взгляд. Будто живительная струя касалась его лица. Он старался собраться с мыслями, хмурил брови и произносил:
— Так что, Пемпене?
— Хвораешь, — отвечала она укоризненно и вместе с тем ободрительно, — все не поправляешься. А, вишь, уже лето на дворе, люди сено убрали. Меня никто не звал бить прокосы… И огород пропалывать… Поправляйся!
— Эх, Пемпене, ничего мне больше не надобно, — отвечал он и снова закрывал глаза.
Иногда она из своих тряпиц доставала закопченный пузырек, в глиняную кружку нацеживала темную жижу и давала больному выпить. Тот с отвращением вздрагивал — питье горькое и вонючее. Никому этого пузырька Пемпене в руки не давала, никто не знал, что там такое. Никто не видел, как она в мае, пока еще не прокукует кукушка, ловит жаб, бьет и следит, как из спины гада брызжет белая, словно молоко, жидкость, помогающая от всяких лихоманок. А от бреда и падучей у Пемпене водилась жабья кровь с сахаром, которую надо пить по пять капель трижды в день. Снадобья попроще, травы и корешки, она оставляла Микнювене, чтобы та сварила и дала отцу. Но дочь после ухода ведьмы выбрасывала зелья на помойку.
Дав больному зелье, Пемпене посидит еще немного, уставившись ему в лицо, и, если он откроет глаза, на прощанье скажет:
— Поправляйся. Нехорошо долго валяться. Кровь свернется. — И, выйдя из хаты, быстро семенит вдоль забора в свою лачужку.
Старик третий месяц лежал у печи на кровати, которую сам когда-то сколотил из досок. Слой соломы толщиной в ладонь прикрыт дерюжным одеялом. Это лежание терзало больше, чем боли в боку и в груди. Постепенно больной привык и научился разнообразить время, наблюдая, что творится кругом.
В теплые дни дочь хлопотала во дворе, там же резвились ребятишки, а он оставался один-одинешенек. Дверь хаты не закрывалась, петух вскакивал из сеней на порог. Вглядевшись в сумерки хаты, впорхнет внутрь, за ним — куры, и начинают искать крошек на глиняном полу. К хворому они привыкли. Закашляется старик или руку поднимет — куры остановятся возле кровати, вытянув шеи, глядят на бывшего хозяина, а он заговаривает с ними слабым голосом:
— Цыпочки, цыпочки…
В погожий день в крайнее окошко избы заглядывало заходящее солнышко. Длинная красная полоса протягивалась по всему полу до самой кровати, понемногу подползала, касалась постели и исхудалых, костлявых рук. Глядел старик, как светлеют желтовато-красные загрубевшие ладони, следил за умирающим в грязном окошке лучом, и непонятная грусть и уныние охватывали сердце. Это то же самое солнце, восход которого он столько раз наблюдал на своем веку. То же солнце, которое столько раз обжигало исхлестанную спину крепостного. То самое, которое, закатываясь, утешало его отдыхом после трудового дня. Вот и опять оно заходит — большое, красное, низводя на землю тишину и спокойствие. Кончается день — день его жизни.
Однажды утром больной проснулся бодрее обычного. Попросил у дочки молока, но отпил всего несколько глотков. Долго смотрел перед собою, о чем-то тяжело раздумывая. Потом повернул голову к дочери, возившейся у печи, и произнес:
— Зови, Петрюте, соседей. Хочу проститься.
У Пятре и сердце перестало биться. Хотела возразить отцу, но, взглянув на него, поняла, что наступает последний час. Выбежав на двор, задыхаясь, крикнула через забор соседке: