Изменить стиль страницы

— Ладно, Петр, посадил, так и сам садись. Придет твоя ненаглядная, не волнуйся, а не придет — рассчитаешь, другую примешь. Садись.

Азоркин с готовностью сел, вытряхнул из пачки по сигарете Михаилу и себе, потряс спичечным коробком и ловко вычеркнул огонь.

— Видал? — похвастал он.

— Вот и шел бы на работу. Деньги деньгами, а без работы... кровь-то шибанет в голову!

— Я подумаю. Начальник быткомбината уже звал.

— Ты не думай, — настаивал Михаил. — А завтра прямо иди. Чего тут думать? И при деле и при людях... Я за этим и зашел к тебе, поговорить. Безделье-то, знаешь, до добра не доводит. Ну а раз так, то и отлично!..

— Ладно, это потом, — перебил Азоркин. — Ты все же расскажи: что Райка-то?

— Толкни дверь, — попросил Михаил. — Накалил, дышать нечем.

Азоркин шагнул к двери, распахнул, и сразу ударил ветер через весь дверной оклад, словно его и не задерживала веранда. Леденистая масса воздуха так туго набилась в домишко, что казалось, его вот-вот разорвет, развалит изнутри.

— Ты бы хоть взял да соврал мне, что ли? — Михаил говорил тихо, прислушиваясь к завыванию ветра. — Эх, мол, подлец я, подлец: как же я жену свою потерял и не заметил? Как же, сказал бы, я жил, что дети ко мне в больницу не пришли прощаться? Ну, соври, а? Что тебе стоит?

— Судишь? Судье-то всегда легче, чем подсудимому, — процедил сквозь зубы Азоркин.

— Не сужу я, Петро. Но и сопли тебе утирать не буду...

— Да уж ты вытрешь... Вместе с носом оторвешь. Ты такой!... Везет мне на друзей, — добавил он с усмешкой.

— Это когда же я тебе другом стал? — удивился Михаил. — А-а, черт с тобой, друг, недруг... На работу только завтра выходи!.. Азоркин ты Азоркин, сколько сердечных людей вокруг тебя, а ты ни единой души не увидел. И ведь заранее знал, что придут они к тебе, добрые, утешать, помогать, а ты натешишься в их благодати. При-и-дут, — протянул голос. — А ты — нет! Прошу, не поддавайся им...

Азоркин набычился. Свесившаяся сивая прядка волос мелко-мелко дрожала. Он вдруг замотал головой, закачался, как от зубной боли.

— Миша!.. — сорвался с места, обхватил Михаила сзади за плечи, сжал их до хруста.

— Петя, прости меня, дурака. Прости!.. — выдохнул Михаил. — Ну! Брат ты мой?! Жить будем, Петя. Что нас своротит?! Смерти кукиш в зубы сунули. А! Жить будем! Ложись спать, а завтра день придет. Наш день. Э-эх!

— Иди. Поздно. Иди, — всхлипывал Азоркин.

14

После той ночи, когда Василий Матвеевич Головкин вернулся от Ольги и разбил скрипку, он стал жить так же, как жил все годы, только с маленьким, никому не заметным, кроме жены Софьи, изменением: у него не стало того заветного полночного часа, когда он брал инструмент в руки и оживлял свой хилый, едва теплящийся дух.

От разбитой скрипки Софья собрала все до последней щепочки, и уже месяца через два она, склеенная каким-то местным мастером, висела на прежнем месте.

Водворив скрипку на место, Софья все вечера до глубокой ночи не ложилась спать, она сидела на кухне, поставив ноги на поперечину табуретки, ждала. Несколько раз она заполошно вскидывалась, приняв за знакомые звуки скрипки визг тормозов автомашины, и опять замирала по-птичьи, обратившись вся в слух. Потом она ложилась в постель, но не могла уснуть. И тихо плакала или, не сдержав боли в сердце, срывалась на придушенные рыдания: «Господи! За какую вину мне жизнь такая!..»

Так прошел январь. А в феврале потеплело, солнце согревало подоконник. Василий Матвеевич, отлежав бока, приподнимался с дивана; сначала сидел, ждал, когда отроятся, откружатся в глазах оранжевые мухи, а потом, словно пробуя прочность пола, делал ногой первый шаг, второй, так, коротко переступая, шел, как босой по острым камням, добирался до окна и опускался расплывисто на стул.

Нет, это только казалось, что Василий Матвеевич не жил все свои годы, а существовал. Жил, только у него была своя, отдельная от других жизнь, выстроенная им самим, трогать которую, изменять в ней что-либо было бы так же губительно, как, например, выкапывать и выправлять на свой лад корни дерева.

Василий Матвеевич пытался удержаться без движения на самой быстрине. Да куда там! Чем дольше он держался, тем резче, как ему казалось, срывало его с места, кувыркало, било о камни — спасения нет.

Уже несколько дней он не ходил на работу. Его напарник, пенсионер Коротеев, целый месяц ободрял Василия Матвеевича, терпеливо поучал:

— Помучишься — научишься. В тело легкость придет, а в руки — сноровка.

Прошел месяц и другой, но ни сноровка, ни легкость к Василию Матвеевичу не приходили. Наоборот, руки делались как веревочные, не могли держать инструмент: налегал на ключ, а гайка ни с места, кайлом ударял в породу, будто голубь носом долбил по крошке. И главное, донимала одна мысль: «Зачем мне землю долбить? Зачем я ее долблю?»

И однажды Коротеев не выдержал, отшвырнул в сердцах кувалду, встал — руки фертом, маленький, широкий, будто обточенный пенек-смоляк.

— Да что же это ты, Василий Матвеевич! Ни украсть, ни покараулить! Я же с тобой тут, кроме грыжи, ничего не заработаю. Ты же мужик здоровый, а ни рукой, ни плечом. Ну? Да кто ж тебя растил-воспитывал? — отчитывал Коротеев, забыв, что перед ним не первогодок-лоботряс, а почтенных лет человек.

— Я уйду... — говорил Василий Матвеевич стыдливо и жалко.

— «Уйду». Куда ж ты уйдешь? Работа у нас не тяжелая, чего тут, — отступал Коротеев. — Ты работать не желаешь. А ты переломи себя, вызови охотку, а то ведь любой труд покажется каторжным. Как же без работы жить?

Но Василий Матвеевич все-таки ушел. Он только немало удивился сам себе: как не додумался до этого раньше? Ведь он же свободен и волен поступать по своему усмотрению. И даже заявление не подал на расчет. «Пускай сами увольняют по любой статье, мне все равно».

Утром в подъемный час млел в постели, как бог на летних тучках. Вошла Софья.

— Врача не надо ли, Вася?

— Нет. — И долго поглядел на нее, выжидающую. «Глаза-то умирают!» — испугалась Софья, едва не вскрикнув. И чтобы на будущее не иметь с женой объяснений, он сказал все сразу: — Врача не надо... — Подумал и добавил: — С шахтой покончено... и вообще со всем этим, — завершил брезгливо.

— Вот и хорошо. И отдыхай, наработался, — подхватила Софья. — Я работаю, деньги есть. Много ли нам надо? Еще как проживем! Нужна она тебе, шахта.

Софья засмеялась насильственным, дрожащим смехом, стараясь не встречаться глазами с мужем.

Первые дни Василий Матвеевич лежал даже в удовольствие, но усталость не проходила, напротив, казалось, еще больше накапливалась в теле.

Однако это нисколько не угнетало его теперь. «Вот так бы и умереть. Глаза закрыть и уснуть...»

Он и вправду не открывал глаза часами, но не спал. Не было никаких чувств, кроме приятной истомы от неподвижности да еще обиды. Обида была какая-то услаждающая, от которой не хотелось отказываться, — обида на Ксению, на Комарова, на Ольгу и даже на Азоркина и еще на что-то большое и неопределенное — на всю окружавшую его жизнь. Хотелось, чтобы все-все его обидчики стояли сейчас около его постели, виноватые и прячущие от него глаза. «Ну что, довольны?» — спрашивал мысленно всех их, провинившихся перед ним.

Но, пожалуй, самую большую обиду затаил на своих, уже покойных, родителей. «Они, они загубили мою жизнь!»

Перед глазами Василия Матвеевича возникала мать в белоснежной блузке, с руками цвета неспелой арбузной мякоти. «Ах, как ты опустился, Василий!» Василий Матвеевич протестующе мычал, и злые слезы мутными ртутинками скатывались по его щекам. Но видения не оставляли его. Вместо матери появлялась Ксения. Жутко подумать — за двадцать семь лет только дважды встретился с нею, и то нечаянно. В первый раз, когда еще в общежитии жил. Вышел из дверей — и вот она! Идет в тонком пальто бежевого цвета. Полными точеными ногами сверкает; ветерок перебирает рассыпанную по спине чернь волос, оголяет сбоку молочную нежность шеи. За руку Ксения вела девчушку лет четырех. Свет померк в глазах Василия Матвеевича. Слышал, что она замужем за главным инженером шахты «Восточная», сыном Караваева. Да все представлялось почему-то: распахнет однажды Ксения его дверь, скажет повинно: «Вася, я пришла». Ну, вот и увидел. На девчонку уставился, а Ксения, поняв его, дорубила окончательно: