– Да любила же, кукла ты морская! Я же все помню! Помню же…
– Что ты помнишь?
– Все. Ночи всякие помню.
– А я другие ноченьки помню, – вздыхала Степанида. – Какие ноченьки, ночушки милые!… Заря, как кровь молодая… А за рекой соловей насвистывает, так насвистывает – аж сердце заходится. И вся земля потихоньку стонет от радости. Не с тобой это было, Сереженька, не серчай.
Сергей Федорыч лохматил маленькой крепкой рукой не по возрасту буйный красный хохол на голове – смотрел на жену тревожно. Не верил.
А Степанида продолжала вспоминать дорогое сердцу времечко:
– А как к свету ближе, станет кругом тихо-тихо: лист упадет на воду – слышно. Похолодает…
Сергей Федорыч начинал нервно гладить ладонью себя по колену. Пробовал снисходительно улыбнуться – получалось жалко. В глазах накипали едкие слезы. Он весь съеживался и, болезненно сморщившись, говорил быстро, негромко:
– Дура, дура… Кхах! Вот дура-то! Выдумывает – сидит что ни попади. Ну зачем ты так? – он сморкался в платок, возился на стуле, доставал кисет. – Она думает: мне это горе…
Степанида подходила к мужу, небольно шлепала его по круглому упрямому затылку:
– Притих?
У них было одиннадцать детей.
Два старших сына погибли в империалистической, в шестнадцатом году, одного зашибло лесиной, когда готовили плоты по весне. Один служил в городе милиционером. До последнего времени он часто приезжал к родителям в гости. Когда появлялся в деревне – крупный, красивый, спокойный, – у стариков наступал светлый праздник. Они гордились сыном.
С утра до ночи хлопотали, счастливые, – старались, чтоб все было, как у добрых людей. Собирали «вечер».
Выпив, пели старинные песни.
Хорошо пели.
Сергей Федорыч, облокотившись на стол, сжимал в руках маленькую рыжую голову и неожиданно красиво запевал любимую:
Степанида украдкой вытирала слезы и говорила сыну:
– Это он, когда еще парнем был, шибко любил эту песню.
Была одна противная слабость у Сергея Федорыча: хватив лишнего, любил покуражиться.
– Кто я?! – кричал он, размахивая руками, стараясь зацепить посуду на столе. – Нет, вы мне скажите: кто я такой?!
Степанида смотрела на него молча, с укоризной – умно и горько. Сергей Федорыч от ее такого взгляда расходился еще больше.
– А я вам всем докажу! Я…
Сын легко поднимал его на руки и относил в кровать.
– Зачем ты так, тятя?… Ну вот, родимчик, все испортил.
– Федя! Сынок… Скажи своей матери… всем скажи: я – человек! Они у меня в ногах будут валяться! Я им!…
– Ладно, тятя, усни.
Сергей Федорыч покорно умолкал. Степанида подсаживалась к нему – без этого он не засыпал.
– Ты здесь? – спрашивал он, нащупывая ее руку.
– Здесь, здесь, – откликалась она. – Спи.
– Ага.
Он засыпал.
А потом Федор перестал приезжать к ним. Прислали из города бумагу: «Погиб при исполнении служебных обязанностей».
И вот раз (зимой дело было) поехали они за сеном.
Погода стояла теплая. Падал снежок. Было тихо.
Навьючили хороший воз, выбрались на дорогу и поехали шажком. Ехать далеко.
Буран застиг их в нескольких километрах от деревни. Он начался сразу: из-за гор налетел сухой резкий ветер; снег, наваливший с утра, не успел слежаться – сразу весь поднялся в воздух. Сделалось темно. Ветер дико и страшно ревел. Лошадь стала.
Свалили сено, оставили немного в санях, чтобы укрыться от ветра. Попробовали ехать порожнем. Сперва казалось – едут правильно, потом лошадь начала проваливаться по брюхо в снег. Опять остановились.
Сергей Федорыч выпрыгнул было из саней – поискать дорогу но тут же провалился и едва влез обратно. Ветер валил с ног.
Лошадь легла. Они тоже легли.
Лежали тесно – лицом к лицу.
Всех их быстро заметало сугробом.
На Сергее Федорыче были старенькие сапоги. Ноги стали мерзнуть.
– Стеша… тут нам однако и конец пришел, – сказал он.
– А ты не пужайся. Зато вместе.
– Неохота же умирать-то!… «Не пужайся»! Храбрая выискалась!
Помолчал и добавил:
– Обидно почему-то!
– Мне тоже обидно. Только ты не жалуйся – это нехорошо.
– Почему нехорошо?
– Не знаю.
– Дурацкие рассуждения! Ты бы хоть сейчас не учила.
– Я тебя никогда не учила, глупый.
Замолчали.
– Ребятишек только жалко, – прошептала Степанида.
Сергей Федорыч засопел.
– Ноги заходятся, – сердито сообщил он.
Степанида с трудом сползла вниз.
– Разувайся… Давай их сюда.
Кое– как стащили сапоги, и она устроила закоченевшие ноги мужа у себя на груди, у тела. Когда они стали отходить в тепле, поднялась такая боль, что Сергей Федорыч заскулил по-собачьи. А Степанида уговаривала:
– Ничего, теперь лучше будет. Теперь они не замерзнут.
Так их и нашли.
Утром, чуть свет, выехали на нескольких подводах и сразу же за деревней наткнулись.
Привезли в больницу.
Степаниде сельсовет выдал отрез на юбку – подарок.
Лежала Степанида на больничной койке – вся какая-то ясная, чистая, светлая… Смотрела на людей ласково и благодарно – никогда в жизни ей ничего не дарили.
Сергей Федорыч был несколько смущен таким вниманием к его старухе. Когда они оставались одни, он подсаживался к ней и строжился:
– Ты что же это, мать, не ешь ничего? А? Ну-ка немедленно съешь вот этот суп! Ты посмотри только, суп-то какой!…
– Я уж наелась, старик, – отвечала она. – Люди-то какие хорошие!
Сергей Федорыч отворачивался, мял в руках клинышек бородки, покашливал…
А через два дня Степанида умерла. Тихо. Ночью.
Сергей Федорыч схоронил ее и притих. Не шумел больше по деревне, ни с кем не ругался. Ковырялся у себя в завозне, строгал, пилил… и помалкивал.
Стал как будто меньше ростом. Полинял. Желтизной начал отдавать. Последнее время чудить стал.
Приволок как-то большой камень, вытесал из него квадратную толстую плиту (месяц работал), высек посередине крест и навалил эту плиту на могилку жены.
А на масленице явилась она к нему во сне и сказала:
– Тяжело мне, старик. Сними ты его…
Утром, еще не рассвело хорошо, он помчался с ломиком на кладбище и свалил камень с могилы.
Осталось на руках у Сергея Федорыча семеро детей. Старшей, Марье, – девятнадцать лет. Марья лицом походила на мать – чернобровая, с ясными, умными глазами. А характером удалась в брата Федора – спокойная, рассудительная, с открытой, доброй душой. Очень терпеливая.
Она редко улыбалась, но в родниковой глубине своих чистых глаз таила постоянную светлую усмешку. Люди, когда на них смотрят такие глаза, становятся доверчивыми.
Трудной жизнью жила Марья, но никогда не жаловалась. Не умела. От товарок своих не отставала; пела задушевные девичьи песни, умела сплясать… Причем, глядя на нее, трудно было подумать, что вот она – несуетливая, тихая, с внутренним сдержанным величием – может выйти на круг и сплясать. А когда плясала, никто этому не удивлялся. Делала она это легко и свободно, без тайного желания понравиться кому-нибудь. Просто – душа хотела.
Ухажеров у Марьи не было. Как-то так – не было. Ее это не тревожило. Правда. Хитрить она не умела.
Когда расходились с вечерки, Егор догнал девчат и пошел сзади, шагах в десяти. Девушки пели хором «подгорную». Десять-двенадцать сильных молодых голосов, как большие невидимые крылья, поднимали вверх, к небу:
Тальянка захлебывалась в переборах, торопилась, выговаривала…