Басистый голос Василия, срываясь с шепота, гудел по-шмелиному:

— А в Моздоке днями отдельский съезд собрался. Имей в виду. Полковник Рымарь да есаул Пятирублев заворачивают там. Нехай им чиряк на язык — здорово они играют революционной фразой! Совет свой и то „военно-революционным комитетом“ окрестили…

— Демагогия всегда была на вооружении врагов народов в опасные для них минуты… Съезд несомненно имеет целью собрать белоказачьи силы, — неторопливо проговорил собеседник Василия, и Антон узнал в нем своего спасителя.

— А то! Против горцев меры вырабатывать будут… Чую: резню здоровую они нам готовят… Вы там у себя настороже держитесь… Нонешнее убийство, сдается мне, почин целой программы, намеченной нашим офицерьем…

— Потому-то, Василий Григорьевич, так важно нам заполучить убийцу, суд был бы наилучшим видом пропаганды идей нашей дружбы…

Антон напряг слух; с дрожью в занемевшей гортани ждал ответа Савицкого.

Тот заговорил после минутного молчания, видно, взвешивал слова:

— Покуда от воли нашей мало что зависит: я ведь всего месяцем раньше тебя пришел сюда с фронта. Приглядывался. Есть людишки дюжие, собрать силенку можно. Да пока туго идут на сговор даже фронтовики… Покричать против офицерья — так они завсегда готовы: насточертело им начальство на фронте. А начнешь про то, что объединяться нам, мол, надо, — финтят; дисциплина, она-де и на службе приелась. На деле же и они в душе большевиков побаиваются… Я тут одному покуда открылся — Мефоду Легейде… Человек он правильный и бесповоротный, на фронте немало нашими обработай. Да и раньше я его знавал. Душой он сейчас для революции зрелый. При удобном случае буду за него ручаться в партию. Так вот с Легейдо вместе мы и пытаемся толковать казакам про Октябрь и декреты. Покуда не дюже продвинулись… Давеча на круге из-за нашей неорганизованности и слова не успел сказать, как офицерье дело состряпало… Насчет суда, конечно, мнение твое разделяю: убийцу публично и громко карать надо, пусть все увидят, что такое есть демократия и как при ней жизнь выглядит…

— Наши в большой надежде, что сумеешь ты, Василий Григорьевич, в этом помочь… У товарищей уйма дел сейчас с оформлением партии „Кермен“. Крестьяне валом пошли в эту организацию. Так что наши демократы Гибизов, Гостиев, Кесаев да и другие, те, кто затеялся с нею, даже не подозревали, до чего она разрастется. Сейчас разъехались все по Осетии, во многих селах ячейки возникают самостийно, надо их оформлять, связывать. Я вот тоже должен был в предгорья, а потом в Садон выехать, да с этим убийством замешкался.

— А что, Георгий, мыслите вы под этой своей новой партией? Я думал-думал о ней и скажу тебе по чести, не совсем уразумел: что оно такое будет у вас, этот „Кермен“, — либо прицеп до большевистской партии, либо еще что… с национальным душком?

— Затем я и командирован Владикавказским комитетом, чтоб сделать из „Кермен“ то, что нужно нам, большевикам…

Разговор больше не интересовал Антона. Не дожидаясь ответа Василия, он стал бесшумно пробираться к калитке.

В опустевшей душе слепо толкался страх. Обтирая со лба пот, Антон мелко крестился, благодарил господа бога за то, что уберег его от новой беды. Чуть было не принял дьявола за ангела-хранителя!.. Значит, правду говорили люди про дядьку Василия: продался-таки анчихристам… Ишь, как они снюхались с этим азиатом! Он хочь и мой спаситель и человек вроде бы, да ежли им чего взбрело в башку, разве поступятся? Помыхаются-помыкаются с розысками, не найдут убийцу — за меня примутся… Так и засудят не за понюшку, им для ихней чертовой революции разве жаль человека?.. А потом и спросить могут: почто бежал из подвала, ежели вины на тебе нету?

Чем дальше брела взбаламученная, как ручей дождем, мысль Антона, тем глубже заходила в тесный и темный тупик, куда уже не долетало ни звука разума, ни луча надежды…

К рассвету Антон был уже далеко от станицы. Обходя стороной Ардон, он вышел в степь и, держа по правую руку заклубившийся розовым туманом снежный хребет, зашагал в сторону Владикавказа.

V

В горницу нового дома Легейдо (отстроился он после женитьбы на богатой иногородней девке Марфе) набилось человек двадцать — все больше фронтовики, вернувшиеся в станицу за последние месяцы. Сидели вдоль стен на лавках, курили, тихо переговариваясь, ждали Василия Савицкого, который ушел навстречу приезжему человеку.

В приоткрытую дверь тянуло сырым морозцем. В окна было видно, как кружится на улице густой мокрый снег, залепляющий голые черные ветлы, плетни, промозглую в кочках дорогу. Хата наливалась белизной, делалась светлей, нарядней. Марфа — глазастая и бойкая хохлушка, лет на пять старше своего мужа, сдвинув на лоб — приличия ради — ситцевый платочек, обходила казаков с угощением. На выши-том петухами рушнике она держала начищенный медный поднос, на нем — пузатый чеченский кувшинчик и мутного стекла стакан, рядом — соленый огурец, похожий на старый раскисший чувяк. Казаки опрокидывали под усы терновую наливку, крякали, смачно откусывали от огурца и на все лады расхваливали хозяйскую сноровку Легейдихи, у которой „что тебе терновка крепче спирту, что тебе засол духовитый по-царски“. Марфа, делая вид, что конфузится от похвалы, говорила певучим голосом, в котором так и просвечивал лукавый смешок:

— Ну, што вы, гостечки дорогие, куды уж нам до царского!..

Мефодий, знавший веселый нрав своей бабы и сам готовый в любую минуту подхватить шутку, сейчас с опаской поглядывал на Марфу: не выкинула б чего лишнего — не к месту; люди ведь по серьезному делу собрались…

Наконец, явились Василий и приезжий молодой осетин в городском пальто касторового сукна, в студенческой фуражке, с вязаным шерстяным шарфом вокруг шеи. Незнакомец раздевался у порога, отдавая одежду Марфе, и казаки успели заметить, как он конфузится оттого, что талый снег, падая с воротника, расплывается лужей под сапогами. И каждому вдруг понравилось это уважение к уюту чужого дома, каждому подумалось, что гость, должно быть, неплохой человек, хотя настороженная предубежденность к осетину и держала пока всех в узде холодноватой неловкости.

Василий провел гостя на самое почетное место за столом — под образа. Марфа, думая угодить всей компании, разогналась было к гостю с угощеньем, но Василий грубовато придержал ее за руку:

— Ты погоди, не пичкай всех своим зельем, на него не все падки… А товарищ Цаголов, сколько мне известно, совсем непьющий…

Гость взглянул на Савицкого быстрым благодарным взглядом, наклонил перед Марфой блестящую, словно напомаженную голову:

— Не обессудь, добрая хозяйка… Василий Григорьевич прав: душа у меня не принимает спиртного.

— Стало быть, не знал ничего горького — ни тюрьмы, ни солдатчины, — неодобрительно произнес Семен Сакидзе.

В комнате наступила нехорошая тягучая тишина, все ждали, что Цаголов обидится, но тот только развел руками, слегка прищурил заблестевшие под стеклами пенсне глаза. Так он щурился, когда загорался задором в предчувствии нелегкого спора; Василий успел узнать эту цаголовскую манеру за несколько встреч с ним.

— Ни в тюрьме, ни в солдатах, пока не был, что правда, то правда, — с лукавой улыбкой сказал Цаголов, поражая казаков своим чистейшим русским выговором. — Не успел. А однажды, в Москве, учась, был кандидатом и в Сибирь, и в солдатчину…

— Э-э, так ты, наверное, христиановского, бывшего батюшки Александра сын! — всплеснул руками Данила Никлят.

— Его самого… Отец нынче с младшими моими братьями в селенье из Пятигорска вернулся.

— Вот так так, — торжествующе оглянулся Данила, на товарищей. — Встренулись, значит!.. Я ж у твоего батюшки в доме завсегда бывал, куначили, как же… Обчественный он человек был — народу у него завсегда, что на постоялом двору… Ты еще под стол тогда бегал… Еркой тебя звать?..

— Почти что: Георгием…

— Ну да, ты!.. А вот Хведор, племяш мой, — твой сверстник. На мясоед как-то был у вас, завез его, так вы еще с ним в цалганане[4] початку пекли, морды в саже испакостили… Не помнишь?.. Гляди, вот он — Хведор-то…

вернуться

4

Цалганан (осет.) — летняя кухня.