Прикинув, что знакомство может сводиться, Мефодий заправил в шаровары рубашку и, не обуваясь, пошел в горенку.

Прапорщик, оказалось, пробирался с фронта в свою Копайскую после ранения и затесался в компанию ардонских офицеров в ожидании лучших времен и безопасных дорог. Был он ублажен Лукерьиной брагой до того состояния, когда человек ни на что не способен, кроме как на плач о загубленной "заре юных лет". Лукерьин "сродственник", у которого он даже имени не спросил, и понадобился ему, как камень для слезы горючей. Мефодий со смаком ел курятину с хреном, обмакивал усы в брагу, чтоб спрятать злорадную ухмылку, распиравшую его круглые тугие щеки, и не вступал с их благородием ни в какие пререкания.

Прапорщик, пощипывая струны бледными пальцами, изливал душу в полной уверенности, что нашел сочувствующего.

— Еда, питье да женщины — вот все, что нам в жизни сей осталось… А завтра достанет меня красная пуля или кинжал поганого, как друга моего, Жорика Бандурина, и будет рвать мое тело воронье черное. И даже маменька не узнает, какое поле облила моя кровь… Ах, жизнь ты наша загубленная! — восклицал он надрывно, ударяя по гулкому инструменту всей рукой, перегибаясь через стол к самому лицу Мефодия.

— Звали, звали нас на подвиг за казачью Родину, а где же она?! А где же она!. И где мои товарищи-друзья, которые верили? Ты знаешь ли, казак, сколько жизней загублено, да каких? Наилучших! Я вот тут сижу перед тобой — ни мясной, ни рыбный, а Жорик — наиблагороднейшая душа был, учился и стихи писал… Стихи, как у Лермонтова! Эх! Да чего тебе понять в стихах…

Казбулат удалой, бедна-а…

— А муторный у вас край тут, народ хмурый, опять же осетины эти… Не то, что у нас, по низовию… Виноград — лоза бога Бахуса, и народ развеселый… Теперь, поди, и там голосят матери да жены… Куда нас завели, господи боже мой, куда нас завели господа генералы… А теперь стреляются! Стреляются, псы малодушные… Их превосходительство генерал Мистулов, командующий Котляревским фронтом, слышишь, свояк, на днях пустил себе пулю в висок… Всегда они, заметь, когда корабль тонет, стреляются, душатся, с балконов кидаются… Эх, да я уж поновей что-нибудь изобрел бы: в печку головой сунулся! Слышь? Хо-хо-о…

Прапорщик гулко, с рыданием хохотал, пугая чувствительную Лукерью, не спускавшую с него страдальческих, подернутых влагою глаз.

— В печку, в печку, чтоб одни сапоги наружу, ха-хо-хо-о! Подпалил бы голову, да и выпрыгнул в трубу факелом, чтоб поджечь все на свете, все! К черту! К черту! Не жалко! Пускай все сгорит, провалится в тартарары, раз господь бог оставил нас без заступничества своего!.. А мы вот, мелкота, и не стреляемся, дожидаемся, покуда нас собаки красные перестреляют… Англичане, шкуры, как увидели, что худо Бичерахову стало, отказали в валюте… Хабаевы-сволочи в Грузию навострились… Загляни-ка в любую хату, о чем говорят?.. А о том, как удрать! В какую нору запхаться! Добро б осетины да разные там! А то — казаки! Казаки кровные! Слышишь, ты!.. Прапорщик стряхнул с колен гитару, упал чубатой головой на край стола, колотясь об него в пьяной тоске:

— Бежит, бежит всё и вся, так иху мать! Под рукой ползет, между пальцами… А ухватиться-то не за что…

Лукерья, всхлипнув, нагнулась поднять гитару. Мефодий, брезгливо морщась, достал из-под потной головы их благородия солонку, обмакнул в нее кусок и назидательно поддакнул:

— Да, ползет, ползет, и ухватиться вам не за что… — Опрокинув под усы бражку, густо, по-дьяконовски заключил:

— Аминь!

Уснул он в эту ночь в хорошем настроении.

Следующий день, однако, прошел также без пользы. Напрасно Мефодий, надвинув на глаза папаху, толкался около станичного правления, на церковной площади, заглядывал в магазин. Рискуя привлечь внимание шатающихся по улицам казаков, среди которых попадались и знакомые, он часами стоял на углу улицы, где была хата макушовской сестры-сидельщицы: следов бандитов не обнаруживалось.

Лишь на третий день перед вечером, когда Мефод подумывал уже об отъезде, Лукерья, мало интересующаяся классовыми распрями в Николаевской, невзначай бросила:

— Макушов-то, ваш станичник, слышь, на Верке рябой, что на Ардонском хуторе, жениться собрался… Кажну ночку у ней сидит. С Марьей-то он что, совсем рассчитался?.. Верка надысь у сестры его сидельщицы была, хвастала… А не больно я ей и позавидовала — хлюсткий женишок, хочь и атаманом бывал…

— Это какая же Верка? — неторопливо, чтоб не выдать всплеска радости, спросил Мефодий.

— Да у той, что на хуторе каменный дом с краю, как отсель ехать…

— Так, так…

Через час Мефодий убедился, что зверь все же на ловца бежит. Выйдя к вечерней службе в церковь и потолкавшись в сумерках среди молящихся, он почувствовал, как к затылку его прилип чей-то тяжелый прощупывающий взгляд. Улучив момент, быстро оглянулся: в толпе в трех шагах от него, картинно возложив руку на кинжал, стоял Григорий Анисьин.

Сердце у Мефода сильно толкнулось — наконец-то! "Тут все-таки, гады!" — подумал он и, выгадывая время, не спеша осенил себя крестным знамением. Отбивая поклоны, он шаг за шагом попятился к выходу и, уверенный, что в церкви Григорий не станет поднимать шуму, вышел на паперть. Тот же липучий взгляд провожал его, пока он шел через двор и дальше, уже по улице.

Сгущались сумерки. Мефодий свернул в безлюдный проулок, поигрывая ремешком, чуть вразвалку направился в сторону моста, к дому свояченицы.

Григорий шел шагах в десяти, не отставая и не нагоняя. Мефодий знал, что на безлюдье он нападать не решится, и побаивался лишь выстрела в затылок.

Не доходя до моста, Григорий исчез, видимо, сообразив, куда Легейдо направляется: о родственных связях в станице известно каждому.

Постояв с минуту у ворот, Мефодий вошел во двор. Под навесом сарая усердно хрустел овсом его подседланный, прикрытый хозяйской попоной конь. Мефодий проверил подпруги, перезарядил наган и пошел к воротам — проверить, не слышно ли еще шагов: уверен был, что Григорий приведет по следу своих. Потом направился в хату — проститься с Лукерьей.

Прапорщик был уже дома и пока еще не слишком гнусавым голосом разговаривал с кем-то. Услыхав второй голос, Мефодий встрепенулся и, через минуту узнав его, жадно прилип ухом к двери. Когда вышла Лукерья за сковородкой с гусем, он на самом пороге устроился перематывать портянки. Из-за двери слышался любопытный разговор:

— Испились, головы потеряли!.. Эх, патриоты-автономисты, топить, топить вас мало! За юбки женские прячетесь в смертный для Терека час! — говорил голос Семена Халина.

— Горсточка ж нас, Семен! — плаксиво отвечал копайский прапорщик. — Помереть с честью в этом вонючем вашем азиатском краю — и то не помрешь…

— А ты пытался?! Ты пытался?! Ты отдавал кровь по капле, ты оставлял клочки тела на тернистом пути к Родине? — неистово звенел металлически-сухой голос Семена.

Мефодий, никогда не видевший Халина таким возбужденным, не смог сейчас представить себе выражения его лица.

— Нет, каково, каково!.. Я привез оружие, я добывал его на полях боя, ползая, как гад, как мародер, обливаясь кровью и потом стыда за падение свое, за ежеминутную торговлю человеческой своей честью во имя высшего долга. С риском везу его, а они тем временем под женскими юбками развалились окончательно, испились, поразбежались… Где Шафранов, где Коробко, я тебе спрашиваю?! Где наш отряд?!

"Эге! У этого тоже отряд, то бишь "идейная" банда, — подумал Мефод. — Ну и богато же у нас разного сорту вражин! И один другого поганей!" Напрягая слух, еще тесней припав к двери, он совсем забыл о Григории Анисьине. Спохватился лишь тогда, когда на коридоре загремели тяжелые сапоги и громкий стук в дверь потряс хату. Из горенки, едва не свалив Мефода, скакнула в кухню перепуганная Лукерья. Мефод удержал ее, в самое лицо выпалил:

— А ну стоп! Не пужайся — за мной это, не за твоим "мущиной"…