Настасья Поликарповна схватила Надю за руки.
— Да нет!.. Не может быть!.. Пугают!..
Лицо у Настасьи Поликарповны не отличишь от белой стены камеры.
Обед унесли нетронутым.
После обеда вызвали в контору. Шла взволнованная: все время не выходила мысль, что это только злая шутка и что все сейчас разъяснится.
В комнате, куда привели, была мать. Надя бросилась к старушке, спрятала у ней на груди лицо, чтобы скрыть правду. Теперь знала твердо — свидание было предсмертным.
Мать ослабевшими руками подняла голову Нади, заглянула ей в глаза.
— Доченька, Наденька, да как это?
— Ничего, мама, скоро выпустят.
— Ох, выпустят ли?
Надя твердо глянула в лицо матери сухими воспаленными глазами.
— Выпустят, мама, выпустят!
Старушка гладила лицо дочери мягкими теплыми ладонями, старалась вобрать в себя дорогие черты, но слезы застилали глаза и мешали смотреть.
— Доченька, моя доченька!
Подошел начальник, с двумя другими тюремщиками молча стоявший у двери.
— Время вышло, сударыня!
Старушка вдруг стала спокойной. Поцеловала Надю в глаза, в лоб, прилипла к губам. Потом перекрестила мелким старушечьим крестом, опять взяла Надину голову, прижала к груди.
У Нади легким стоном вырвалось:
— Будет, мама, велят кончать!
Старушка повернулась уходить, вдруг пошатнулась, поползли ноги.
Надя бросилась к матери.
— Мама!
В смертельно-скорбном крике дочери, в ее без кровинки лице и в черных провалах бездонных глаз прочла правду.
Судорожными пальцами вцепилась в Надю, впилась помертвелыми глазами в лицо дочери.
— Надя, правду, правду!
Надя рванулась из комнаты.
Начальник взял старушку под руки.
— Успокойтесь, сударыня!
Мешком повисла у начальника на руках…
В камере бросилась на кровать, стиснула зубы. Перед глазами неотступно стояло скорбное лицо матери, в ушах тихий надрывный стон:
— Доченька, доченька!
На рассвете загремели засовы у дверей.
Обе быстро вскочили. Надя поправила платье, стала надевать ботинки.
Настасья Поликарповна опустилась перед Надей на колени.
— Дай я тебе помогу!
Дрожащие пальцы путались в черных длинных шнурках, и Настасье Поликарповне казалось, что шнурками затягивают ей горло. Крепко поцеловала Надю в тонкие похолодевшие губы, тихо шепнула:
— Крепись!
Надя, не разжимая плотно сжатых губ, кивнула.
Солнце затеплело на красных стенах корпусов. В просвете железных решеток смутными пятнами белели лица заключенных. Надя поняла, что нарочно вешали на рассвете, чтобы видели из камер.
Да, да, ее смерть нужна.
Твердым шагом подошла к виселице, сама встала на скамью, накинула петлю на шею. И громко, четко, чтобы слыхали там, в окнах, как умирает, крикнула:
— Этим революцию не остановить! Всю Россию не перевешать. Да здра…
Вдруг щемящим комком подкатила к горлу непрошеная тоска. Мелькнуло скорбное лицо матери с бесконечно печальными глазами, и из захлестнутого горла тихим стоном выдавилось:
— Мама!
Палач толкнул ногой скамейку.
Тонкое тело в черном платье с красным лакированным ремешком тихо качнулось в одну сторону, потом в другую. Вытянулись маленькие стройные ноги в изящных желтых ботинках.
Настасья Поликарповна мраморным изваянием застыла на табурете. Широко открытые глаза напряженно всматриваются в белую стену. Из памяти не выходит тонкое качающееся тело, красный лакированный ремешок, маленькие, почти детские ноги в желтых ботинках.
Пусто в камере, пусто в душе. О себе не думалось.
Через два дня пришли за ней.
— Пожалуйте!
Та же канцелярия, тот же черный, с выбоинами, пол, те же судьи.
И такой скучный, ненужный допрос.
— Вы большевичка?
— Большевичка.
— Вы работали в комитете?
— Да.
— Вы жена Лукина?
— Да.
Судьи перекинулись вполголоса несколькими словами.
— К повешению!
Настасья Поликарповна не сразу поняла.
— Но, позвольте… Разве можно… за то, что я большевичка? Разве мы вешали эсеров за то только, что они эсеры?
Полковник слегка пожал плечами. Штатский прищурил глаза и с любопытством посмотрел на Настасью Поликарповну.
Настасья Поликарповна низко склонила голову. Нет, нет, это невозможно! Ну, хорошо, пусть берут ее жизнь, она готова отдать ее, раз это нужно, но ребенок! Нет! Нет!
Взглянула на судей, сказала тихо:
— И потом… я беременна!
И, как бы защищаясь, крепко обхватила руками маленький, чуть округлый живот.
Судьи смущенно переглянулись, тихо зашептались. Седоусый полковник нахмурился и тяжело засопел носом.
— Ну, хорошо… вас освидетельствуют.
Чехи смотрели в стороны.
Анютин отпуск
Рассказ
Анюта — ткачиха на большой ткацкой фабрике. Два года не отходила Анюта от станка и теперь собирается в отпуск. Перед отъездом зашла в местком.
— Ну, товарищи, в деревню еду, какие наказы будут?
Собрали месткомцы десятка два газет, по пятку «Крестьянки» да «Работницы», пяток книжек тоненьких с разными полезными указаниями по сельскому хозяйству да дюжину добрых советов, как проводить отпуск в деревне. Председательница месткома, старая работница Наталья, посоветовала:
— Лишние лимоны найдутся — с дюжину сосок, Анюта, купи: самый разлюбезный подарок будет.
Месткомцы смеются, шутят:
— Что, у Анюты дюжина ребят, что ли, в деревне?
— Ничего, милая, покупай, — там увидишь, как понадобятся.
— Куплю, бабушка Наталья, куплю…
Дома Анюте обрадовались, два года не видались. Спросы да расспросы, день праздничный, вся семья в сборе, — так за полночь и просидели.
Утром, чуть свет, поднялись на работу, пора горячая, жнитво самое, спать некогда.
Анюта после дороги спала как убитая и ничего не слыхала. Когда проснулась, в люльке ребенок невестки Татьяны кричит, надрывается, на полу трехлетний мальчонка сидит, во весь голос орет, слезы кулачонком по лицу размазывает.
Вскочила было Анюта, старушка мать со двора вошла.
— А где, Татьяна?
И-и, доченька, хватилась. Чуть свет поднялись все, в поле уехали.
— А ребятишки как же?
— Да вот так и вожусь с ними день-деньской, ничего сделать не дадут.
Старушка подошла к люльке, взяла соску, послюнявила ее сначала у себя во рту, потом всунула в рот ребенку.
— Что ты делаешь, мама, никак жевку ребенку даешь?!
— А чего ему еще?
— Да нельзя давать такому маленькому, — ему ведь месяца два только.
— Ну, два, — четвертый пошел. Знамо, грудь бы надо, да, вишь, мать-то в поле. А с собой брать, там смотреть некому.
— Так до вечера и будет?
— А как же еще.
Анюта вздохнула и покачала головой. На фабрике читали лекции об охране материнства, об уходе за детьми, и она хорошо помнила все советы лектора.
Стала рассказывать матери, что нельзя давать ребенку жевку из своего рта, что это очень вредно. Мать выслушала и спокойно возразила:
— Это еще благодать теперь, этот у нас счастливый растет, — ему и жевку из пшеничного делаем, а в прошлом году хлеба-то не было, так Васеньке из черного делали, да пополам с лебедой.
— Какому Васеньке?
— А у Татьяны парнишка был, помер прошлый год.
Мальчонка на полу не переставал меж тем хныкать. Старушка отошла на минуту от люльки, отрезала кусок хлеба и беззлобно сунула мальчику.
— На, заткни глотку!
Мальчонка взял кусок и замолчал.
— Так вот и канителешься с ними целый день. Мать-то чуть свет ушла да придет темно, что с ними будешь делать? Тому кусок хлеба сунешь, этому соску в рот, он и сосет.
— Да ведь плачет ребенок; у него от вашей жевки живот болит…
— Поплачет да перестанет, — не барское дите, не к матери же его теперь нести.
Анюта только руками развела, — что тут будешь делать?