Мне было наплевать на них. Словно Гулливер на уже проштрафившихся перед ним лилипутов, я взирал на блиновскую суету, дивясь, что еще недавно мог в этом участвовать. Нет, довольно! Бежать, да поскорее, пока это болото меня совсем не засосало!
Зайдя прощаться к Легонькому, я оставил ему свой московский адрес и настойчиво просил почаще писать. Константин Кириллович был крайне озадачен:
— Ты действительно уезжаешь? Ну, это черт знает что такое! Я не верил, думал, болтают… Как же ты можешь уехать? А Завалишина?
— Елена Гавриловна сама этого пожелала, — отрезал я строго, давая понять, что говорить на эту тему не намерен.
Легонький недоумевающе покрутил головой:
— Ну, брат, удивил! А писать… не писатель я, грешным делом. Родителям и то раз в полгода насилу пишу. И понимаю, что свинство, а ничего не могу с собой поделать. Вот, Бог даст, заеду как-нибудь в Белокаменную, уж тут наговоримся…
Ни малейшей потребности в общении и переписке с Легоньким я не испытывал. Мне было нужно одно. Чтобы у него, моего всеми признанного друга, был адрес. Елена не пожелала принять его из моих рук? Что ж, ей придется попросить у Константина Кирилловича…
Я был уверен, что это произойдет. Рано или поздно, притом, скорее всего, — рано. Сей уверенностью объяснялось мое редкостное душевное равновесие в те последние блиновские дни. Правда, накануне отъезда я все-таки смалодушничал и, захватив взятый у Елены номер «Русской мысли» с какой-то так и не прочитанной «интересной статьей», отправился на знакомую улочку. Предлог — возвратить журнал — был нелеп, но я убеждал себя, что подобная щепетильность рекомендует меня с самой лучшей стороны.
Дверь была на замке. Соседка, пряча тлеющий под веками огонек недоброго любопытства, подкатилась ко мне, сладко воркуя:
— А она к подруге уехала погостить, в Задольск! Вот кошечку просила кормить, пока до возвращеньица… Передать ничего не надобно?
Я отдал ей «Русскую мысль», просил кланяться и, оттолкнув ногой подошедшую приласкаться Белинду, зашагал прочь.
Я был в ярости. С той минуты, когда Элке произнесла: «Я вас не люблю», весь болезненный хаос моих ощущений затопила волна холодного бешенства. Вот, стало быть, как она мне отплатила за все, что я сделал ради нее, за все, чем без сожаления пожертвовал!
Услышь я из ее уст те же слова тремя месяцами ранее, у меня хватило бы духу на мужественный и, по чести, в моем случае единственно правдивый ответ:
— Я знаю, Елена Гавриловна. Возможно, вы и никогда не полюбите меня. Но вдали от вас мне не жить, это бессмысленно. А так, кто знает, вдруг я вам еще пригожусь? Оставьте мне эту надежду, и я буду вам вечно признателен. Не можете? Ваша воля. Но я не могу уехать от вас. Так же, как вы привязаны к вашему опустевшему дому, я привязан навсегда к местам, где мы встретились. Не требуйте невозможного — я остаюсь.
Так я сказал бы, и это было бы спасением. Но теперь, когда я был уверен, что в действительности она меня любит не меньше, чем я ее, простить ей столь кощунственных слов я не мог. Человек ничтожен: стоит ему почувствовать власть — и со дна души поднимаются чувства, каких прежде в себе и не подозревал…
Деньги у меня еще оставались, и я снял на Большой Полянке дешевую маленькую комнату под самым чердаком. Стол, три стула, широченный старый диван с довольно причудливым рельефом, шкаф и громадное потускневшее зеркало составляли всю обстановку моего нового обиталища.
Ни к Сидорову, ни к Добровольским я не пошел. Ведь я обещал явиться к ним счастливым новобрачным под руку с женой. Единственным человеком, которого я повидал после возвращения с негаданным удовольствием, был Капитон. Он проживал все там же и почти не изменился, разве что малость обрюзг.
Я зашел к нему, и в честь столь приятной встречи мы вдвоем напились до положения риз, чего в былые времена за мной не водилось. Капитон, расчувствовавшись, без конца хлопал меня по плечу и бубнил:
— Ты, брат, далеко пойдешь… Я, брат, всегда знал…
Потом я рухнул на пустующее ложе Капитонова соседа, то самое, что некогда было моим, и забылся мертвым сном.
Очнувшись перед рассветом, я долго лежал в серой полумгле, слушая, как ночная душа Капитона возносит к небесам свои безутешные стоны и грозный протестующий вой. Потом вскочил, окончательно пробудившись от жуткого чувства, что судьба, описав круг, вернула меня туда, где я уже был, и мне больше не вырваться из рокового кольца.
Послав Легонькому carte postale с достойным Миллера бессодержательным сообщением, что дела мои налаживаются и погода хороша, я с особым тщанием выписал обратный адрес нового моего жилья, чтобы избавить Елену от надобности обращаться за ним к моим родителям, и погрузился в ожидание. Попыток устроиться на службу я пока решил не делать. Этим я займусь после примирения с Еленой. Я был убежден, что оно состоится скоро — это дело двух-трех месяцев, а скорее, недель.
Только уж теперь ей придется самой сделать первый шаг. Я слишком ее избаловал, приучив, что со мной можно обращаться как вздумается. И вот я за это расплачиваюсь. Но теперь хватит! Я докажу, что я мужчина, а не безвольная тряпка, которую можно отшвырнуть пинком, а она все равно никуда не денется!
Проходили дни. Я сидел в мерзкой каморке, зачастую даже не открывая штор, и растравлял свою обиду. Воспоминания лучших наших дней, отрада моей души, превращались в нескончаемую череду доказательств моего неоцененного благородства.
Как я был ей предан! Как терпеливо, ничего не требуя взамен, сносил ее резкости, вечное уныние, от которого в два счета сбежал бы любой поклонник, эту маниакальную одержимость прошлым! Она меня измучила… Почему-то я позабывал, что тогда, «измученный», находился на верху блаженства. Нет, теперь мне хотелось думать, будто я только и делал, что терпел и терзался, принося себя в жертву, а она… она совершенно не считалась со мной! Моим целомудренным рыцарским служением злоупотребляли. Имела значение только ее скорбь, и, заставляя меня склоняться перед ее утраченными кумирами, она, может статься, испытывала тайное самолюбивое удовлетворение.
И как упряма, до чего своевольна! Даже полюбив меня, она продолжала делать вид, будто прошлое остается и впредь должно оставаться превыше настоящего. Как она тогда накинулась на меня за то, что забыл дату исчезновения Миши! Как разъяренная тигрица… И что же? Стоило мне проявить твердость, и она испугалась! Испугалась, что вправду могу уйти навсегда. Куда сразу подевался весь этот ужасный гнев? «Вернись, умоляю…» Да я уверен, она бы и на колени упала, если бы у меня хватило самообладания помедлить еще мгновенье! Но где там: я же всегда по первому мановению перста кидался к ней, словно пес… Дурак! Мальчишка!
А как я ее ревновал! Как боялся потерять! Теперь ее очередь… Она прогнала меня, осталась в Блинове, где ее окружает пустота, среди грубых людей, в чьих глазах ее неповторимая прелесть ничего не стоит — им подавай сдобные округлости мадемуазель Парамоновой! А Елена еще и постарела, подурнела за последние страшные дни, и эта седина… Кто в Блинове взглянет на нее? А я в Москве, где соблазны на каждом шагу. Она сама меня оттолкнула, и я вправе…
Я подходил к облезлому зеркалу, подолгу вглядывался в свое туманное отражение. Никогда прежде собственная наружность не представлялась мне столь значительной и интересной. Как я мог ревновать к Казанскому? Он все-таки пшют. А я… О, теперь мой облик дышал непреклонной силой и таинственной, суровой печалью. Это чело, отмеченное печатью мысли и страдания, эта горькая мужественная усмешка и чуть запавшие выразительные глаза… недаром она меня выбрала! Я достоин ее, и то, что я совершил, лишний раз доказывает это. Ради нее я решился на небывалое. Ну да, я ведь жить без нее не могу. А она все еще воображает, будто может без меня обойтись.
Что ж, пусть убедится, что это не так! Скажите на милость, как она вскинулась при одной мысли, что меня привело к ней сострадание! Но любовь сильнее гордыни, и ей пора узнать ее власть. Она недаром боялась, что не выдержит, оттого и уехала так спешно в Задольск. Но от себя ей не убежать. Когда ее честный, отважный разум докажет ей, что она поступила со мной несправедливо и жестоко, а сердце, задыхаясь в тоске, начнет молить, чтобы я вернулся хотя бы из жалости, вот тогда…