Она была в ярости. Я засмеялся:
— Ты его уничтожила?
— Его не уничтожишь, — со вздохом призналась Муся. — Он только сказал маме: «Как мила эта первозданная свежесть!» И опять стал говорить о себе. Я еще хотела спросить, из каких Муравьевых он происходит. Был Муравьев-Апостол, но и Муравьев-Вешатель тоже был. А он должен быть от Вешателя, я просто уверена!
Я старомоден: мне все-таки досадно, когда подросток так вольно судит о взрослых. Ты поживи с его, пигалица, — еще не известно, на что сама станешь похожа! Чтобы переменить тему разговора, я спросил:
— А ты от кого происходишь? Смотри: сама черная, глаза зеленые, волосы рыжие. Как говаривали гоголевские дамы, «это, душечка, пестро». Почему?
— Про глаза и волосы не знаю. А черная в папу. Он был еще смуглее, почти как мулат. Его все за серба принимали. А на самом деле не известно, кто мы. — Она бросила на меня взгляд, который, очевидно, считала загадочным. — Возможно, я потомок каких-нибудь изгнанных царей. Или разбойников.
Цари и разбойники, видимо, одинаково нравились ей, и она была склонна избежать окончательного выбора, чтобы оставить себе и тех, и других. Я ничего не понял:
— Как так?
— Это замечательная история! То есть печальная, конечно. Зато необыкновенная. Дело в том, что мои предки сгорели. Вышло так: приезжая семья купила дом в Ахтырке — это такой мелкий городишко. Их еще никто не успел узнать. В первую же ночь случился пожар. Сгорел дом и все, кто там были, кроме совсем маленького мальчика. Они его, наверное, в окно выбросили, — прибавила она, сама не вполне понимая, как большие могли погибнуть, а ребенок выжил. — Или так: его вынесли и кинулись добро спасать, а кровля рухнула…
— Нечего сказать, приятный случай!
— Не придирайтесь. Я просто не совсем точно выразилась. Так вот, малыша усыновили соседи, по фамилии Трофимовы. Это был мой прадед! — с королевским видом заключила она, упомянуть забыв прозаического немца-аптекаря, прадеда с материнской стороны. — Теперь никто никогда не узнает, кто мы на самом деле!
— Значит, твой отец родом из Ахтырки?
— Ну да. Потом он в Полтаве жил, меня тогда еще не было. Потом его в Харьков выслали за неблагонадежность, хотя в Харькове лучше, чем в Полтаве. И город больше, и маму он здесь встретил. А все равно, пока он был жив, бывало, ни с того ни с сего ввалится какой-нибудь мужичище и сразу к нему с объятиями: «Земляк! Я з Ахтырки!» А папа этого не любил. Он тогда сразу писал на бумажке адрес недорогой гостиницы и очень доходчиво объяснял земляку, как туда удобнее добраться. Они обижались, уходили надутые. Дом-то был большой, им казалось, что они вполне могли бы в нем жить. Но папа земляков не ценил. И родни тоже.
— А кого ценил?
— Кого сам выберет, конечно! По уму, по душе, а не «з Ахтырки»! Разве не понятно? Вообще хорошо, что он из простых вышел…
После разговора о возможном царственном происхождении такой поворот озадачил бы хоть кого. Но я уже привык к Муськиным неожиданностям.
— А это почему?
Вопрос оказался для нее несколько сложным. Она помолчала, в раздумье прочесывая пятерней свои короткие вихры, отчего они окончательно встали дыбом, и наконец объяснила:
— Интеллигенты обычно… ну… как-то приседают перед простым народом. А папа никогда. Вот перед революцией во многих культурных домах завели обычай есть за одним столом с прислугой. Мучились, а терпели. У нас такого не водилось. Мама заикнулась было, а он сказал: «Это стеснит и нас, и их. Разные интересы, другие разговоры — всем будет скучно и неприятно». Конечно, он был прав! А на предрассудки он вообще плевал. С людьми ведь знаете как? Настала мода обедать вместе с лакеями, и все обедают, как проклятые… Но если бы только это! А вот, например, был у папы знакомый. Его жена сошла с ума, и все знали, что ее уже не вылечить. Она так в клинике и жила. Даже не всегда его узнавала. А церковь развода в таких случаях не признает. Ну, он и женился вторично гражданским браком. Очень славная была женщина, я ее хорошо запомнила. Так что вы думаете? Во всем Харькове нашлось только два семейных дома, куда их приглашали вдвоем! Представляете, подлость какая? Только наш дом и дом Ксенофонта Михайловича! Если хотите знать, я думаю, что это и были по-настоящему приличные дома. Всего два! А у него полгорода друзей, все тоже юристы разные, инженеры, врачи. Вроде бы читают что-то, притворяются, будто мыслят, «но как же пригласить в дом с сожительницей?».
— Тут я с тобой согласен, — признал я, с неприятным чувством вспомнив давний домашний разговор, где мама тоже толковала с отцом о невозможности какого-то приглашения, и, кажется, по весьма сходной причине. Я не очень-то слушал. Эх, Муську бы на мое место, она бы им выложила!
— А еще, — продолжала она, — мне очень нравится, что папа никогда не нудил насчет недоступной образованному человеку народной мудрости, не воображал себя виноватым перед каждой плебейской рожей. Бедняков он лечил бесплатно, это да. Но заискиванья в нем совсем не было. Разные мужицкие хитрости, и нахальство, и это фальшивое простодушие он насквозь видел. С попрошайками тоже очень правильно обращался. Маме он вообще запретил их принимать. Они ее всегда надували. Наскажут с три короба про то, как страдают за свою честность и доброе сердце, она им большие деньги дает, а они, конечно…
— Спускают их в ближайшем питейном заведении?
— Именно. А папа этих пострадавших за правду на порог не пускал. Он людям помогал работу найти, если видел, что они этого действительно хотят. Тогда мог и времени не пожалеть, и расходов. Но как услышит про сердечную доброту да людскую неблагодарность, гнал в шею!
— А родители его живы? — Я продолжал углубляться в сие историческое исследование просто потому, что мне нравится, когда она тут сидит и с неотразимой самонадеянностью рассуждает о взрослых делах. За некоторые пассажи ее бы и выпороть не мешало. Но как часто она бывает права!
— Дедушка давно умер. Папа его часто вспоминал, они, кажется, были очень похожи. А бабушку не любил. До того, что даже избегал слова «мама». Он ее называл «родительница» — и на «вы»: «Родительница, перестаньте приставать к кухарке! Я требую, чтобы ноги вашей не было на кухне!» И тоже правильно. А то, когда бабка у нас жила, вся прислуга чуть не разбежалась. Она совсем темная была, даже читать не умела, зато насчет хозяйства прямо какая-то лютая. За всеми следила, ко всем придиралась!
— Но ей же нечем было больше заняться, — напомнил я.
Все-таки мне, наверное, следовало стать адвокатом. Когда в моем присутствии кого-то бранят, я тотчас начинаю искать ему оправданий. «Надо быть справедливым даже к дьяволу», — не помню, чья это сентенция, но для меня она непререкаема, хотя и довольно неудобна. Обыкновенно ведь принято поддакивать, когда собеседник кого-нибудь поносит, — это рождает иллюзию теплого душевного согласия, даже если оба, едва разойдясь, с тем же увлечением станут бранить друг друга с новыми покладистыми слушателями. Моя же несговорчивость лишь без толку раздражает людей, тогда как в зале суда… Э, о чем я толкую? Новому пролетарскому суду адвокаты вообще не нужны, да и вся наша бедная юриспруденция теперь не более чем прошлогодний снег. Увы, она была так несовершенна! Но совсем без нее еще хуже…
— С бабкиным умом надо быть не хозяйкой, а горничной! — беспощадно отрезала Муся. — Вы же не знаете, что это была за дремучая старушенция! Однажды ей приснилось, что в этот день к ней придет смерть. И что вы думаете? Она напялила все самое лучшее, улеглась в своей комнате под образа и стала ждать. Папа ее осмотрел: здорова. Но к завтраку не вышла. Видно, боялась, что смерть ее на месте не застанет! От обеда тоже отказалась. Но когда смерть и к ужину не поспела, бабушка согласилась все-таки откушать. Да с голодухи так наперлась, что чуть и вправду Богу душу не отдала!
— Видно, ты ее тоже не жаловала. А ты думала когда-нибудь, что это вообще значит — быть старой? Каково это? А если при этом у тебя нет никаких интересов, тебя отлучили от единственного доступного занятия и никто на свете тебя не любит?