— Лидия Фоминична, познакомьтесь, это Алешин друг Николай Максимович.

Я машинально бормотал слова приветствия, производил предписанные обычаем учтивые телодвижения, думал же лишь об одном: как бы поскорее уйти. Мне не о чем было ее спрашивать. Двадцать лет назад она потеряла жениха, молодого ученого «без особых примет», вполне приличного человека, которого я не имел чести знать. В моей погоне за монстром, укравшим имя и почерк покойного, она ничем не могла мне помочь.

Но пришлось набраться терпения и чинно усесться за стол напротив этой рыхлой глупой курицы Лидии Фоминичны, будто созданной для союза с зоологом. Не прошло и десяти минут, как я был готов обеими руками подписаться под этой беспощадной характеристикой…

В довершение всего недавняя обманчивая дрожь узнавания, похоже, поселилась в моем теле наподобие обычной болезненной лихорадки, которая долго треплет свою жертву, прежде чем оставить ее в покое. Теперь меня мучила навязчивая идея, будто я уже где-то встречал Лидию Фоминичну. Ее увядающая щекастая физиономия с жирными следами так называемой былой красоты была мне знакома! Но где, когда мог я ее видеть? Впрочем, если видел и вспомню, что это даст? Бывшая невеста сожранного акулами несчастного ихтиолога, насколько я понял из ее утомительной болтовни, давным-давно состояла в благополучном многодетном браке с каким-то полковником или подполковником, уже имела внуков и, конечно, думать забыла о давней утрате. Наконец, она была москвичкой, я мог встречать ее где угодно.

И я выбросил Лидию Фоминичну из головы. Мне не было до нее ровным счетом никакого дела.

ГЛАВА ВТОРАЯ 

Графские шалости

С недавних пор обе Трофимовы, мадам и мадемуазель, заметно ко мне переменились. Я еще не друг, но значу все же больше, чем обычный постоялец. Похоже, Чабанов уже был бы не прочь подсыпать мне крысиного яду. Его безобразная, но в высшей степени колоритная физиономия при виде меня принимает до того злодейское выраженье, что на язык так и просится: «Мой добрый Яго!» Он ревнив до умопомрачения, несчастный! Его злобные ужимки меня веселят и, боюсь, все еще льстят моему самолюбию.

Сегодня Муся прибежала сердитая и особенно взъерошенная:

— Вы можете прийти к нам пить немедленно чай?!

— Немедленно? Ты говоришь так, будто за холмом кипит сражение и надо спешить, чтобы успеть постоять за правое дело.

— Почти так и есть! Раиса Владиславовна — помните, мамина подруга? — попросила приютить на несколько дней одного родственника… или знакомого, кто его разберет? Мама согласилась, и теперь он у нас сидит. Третью чашку пьет! Это слишком, слишком неприятный человек!

— Ты хочешь, чтобы я вызвал его на дуэль и пронзил шпагой, а мы потом под покровом ночи сбросим труп в реку? Далековато нести, ты не находишь?

Муся расхохоталась:

— Для хорошего дела и потрудиться не жаль. Но я не прошу так много. Посидите с нами, и все. При вас будет не так противно.

Ого! Мои акции растут. Муся уже тащила меня за рукав. Не без удовольствия подчинившись, я последовал за ней.

Когда мы вошли в комнату, чаепитие — четвертая чашка? — все еще было в разгаре. За столом лицом к двери восседал господин лет тридцати. Или пятидесяти? В общем, один из тех, чей возраст невозможно определить. Мне бросилось в глаза плосковатое, круглое как луна лицо и золотистые, но неживые, будто парик, светлые волосы.

При моем появлении неизвестный привстал и с видом пренебрежительной учтивости проронил:

— Муравьев. Красный командир. Граф.

— Алтуфьев. Инвалид, — ответствовал я.

Муся за моей спиной одобрительно хихикнула.

— Тогда комендант, — обратившись к Ольге Адольфовне, граф продолжил прерванную беседу, — позволил себе в грубом тоне спросить меня, почему я снял со стены портрет вождя и повесил на его место изображение голой женщины. К слову, надобно сказать, что это была репродукция картины Гойи «Маха обнаженная». Так вот, мне пришлось объяснить ему, что в вожде завелись клопы и к тому же нагая красавица для глаза приятнее, нежели лысый мужчина.

— Это так же верно, как то, что подобные споры могут кончиться для вас неприятностями, — заметила Трофимова, вежливо подавляя зевок.

— Ни в коем случае, — возразил граф. У него был утомительно монотонный голос, казавшийся таким же безжизненным, как его шевелюра. — Если не уступать ни в чем, все рано или поздно у этому привыкают. На днях тот же комендант вздумал прочесть мне нотацию, почему я не посетил общее собранье. «Я ничего о нем не знал», — сказал я. «Как же вы могли не знать, если на всех стенах были развешаны объявления?» — «Моя добрая матушка, память которой я глубоко чту, учила меня никогда не читать того, что написано на стенах», — отвечал я терпеливо. Ему пришлось убраться, несолоно хлебавши…

Тут граф полез в карман, видимо, за носовым платком и, еще продолжая говорить, вытащил оттуда тонкий дамский чулок. Заметив свой промах, он нимало не смутился и стал бережно, неторопливо заталкивать чулок обратно в карман. Собравшиеся в молчании наблюдали за этими манипуляциями. Не дождавшись вопросов, граф сказал:

— Прошу прошения. Дело в том, что вчера я был в гостях у одной особы, чары которой не оставили меня равнодушным. Мне захотелось иметь что-нибудь на память о ней, причем я люблю, чтобы сувенир имел оттенок особой интимности. Оглядевшись, я приметил пару чулок, небрежно засунутых под диванную подушку. Как только хозяйка отвернулась, я похитил эту прелестную маленькую вещицу, чтобы более с нею не расставаться.

— Вы напрасно так поступили, — сухо заметила Ольга Адольфовна. — Такие чулки довольно дорого стоят.

— Прихоть, рожденная страстью, выше меркантильных соображений, — возразил граф надменно.

Этот человек вселяет необъяснимое уныние. А ведь на свой манер он остроумен, может статься, даже и не глуп. В устах кого-нибудь другого этот вздор, который он городил, наверное, вызвал бы чистосердечный хохот. Почему же никому не весело? Ольга Адольфовна скучает, Муся аж ногти грызет от досады, я сижу и без толку ломаю голову, что это за птица.

Сумасшедший? До некоторой степени — возможно. А всего вероятнее, он записной враль, что в своем роде тоже сумасшествие. И стало быть, его препирательства с комендантом, похищение чулка, сам титул, да и то, что он красный, — сплошная ложь. Бессмысленная, назойливая ложь, как и все или почти все, что он говорит, говорил до моего появления или скажет впредь.

Мне приходилось сталкиваться с этой породой людей. Я не люблю их, собственно, не за враки, а за бескорыстную и беспредметную злобу, свойственную большинству из них. Уверен, что она-то и побуждает их плести свои небылицы. Труд сей, должно быть, утомителен и в достаточной мере однообразен, и я почти никогда не замечал в нем чистой творческой радости. Его смысл в другом. Такой собеседник возвеличивается, издеваясь над вами. Он делает это независимо от того, внимаете вы ему с открытой душой или не верите ни единому слову. В первом случае он потешается над вашей глупостью. Во втором — над вашим бессилием, порождаемым вежливой нерешительностью. Ведь мудрено так с бухты-барахты заявить человеку: «Да бросьте вы эту брехню, милостивый государь, кто вам поверит?» — «А вдруг я ошибаюсь и это все-таки правда?» — думаете вы, а испытанный враль, тотчас приметив ваши колебания, упивается щекочущим презрением.

— Дайте мне лучше вон тот пирожок, что с мясом, — воркует между тем сомнительный граф. — А этот, с капустой, я с вашего позволенья положу на место. Не бойтесь: я хоть и болен сифилисом, но у меня третья стадия, это уже не заразно, уверяю вас…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ 

Завтрак Белинды

Как мы тогда бросились друг к другу, Элке, ты помнишь? Я видел: разлука и тебе показалась бесконечной. Я целовал тебя, как безумный, и все повторял: «Элке!» А ты молчала, потому что боялась расплакаться. Расплакаться от радости — ты, пролившая столько слез отчаяния! Все это мне не приснилось. Это было с нами и в нас. Что мы с этим сделали?