Я и смеялся. Хотя бы на это у меня мужества хватало. Если мой смех и звучал подчас не совсем натурально, Алеша этого не замечал. В минуты веселья он так самозабвенно покатывался от хохота, что проницательность ему изменяла.
Одного я не сумел проверить — хохотал бы он так же заразительно, если бы разыграли его самого? Мне отчаянно хотелось придумать какую-нибудь блестящую мистификацию, что заставила бы его попасться на крючок. Но когда я силился изобрести что-нибудь в этом роде, в голову лезли такие бездарные пошлости, от которых мои подлые уши предательски багровели, а душа наполнялась презрением к себе, к своему бессильно амбициозному нраву, плоскому уму и нишей фантазии. Располагая таким арсеналом, тягаться с Сидоровым, чья голова могла с легкостью порождать по экспромту ежеминутно, было бы отменной глупостью. Я понимал это и сдерживал себя. Кажется, я упоминал уже, что Алтуфьев на свой манер был мальчиком весьма рассудительным.
Мы вышли на Арбат и по Алешиному знаку остановились возле афишной тумбы.
— Подождем! — сказал он отрывисто и стал озираться по сторонам, будто кого-то высматривая в толпе. Потом, успокоившись, повернулся ко мне и как ни в чем не бывало заметил: — Но что ты скажешь о Рыбе? Это уму непостижимо, чтобы человек мог быть таким отталкивающим! Не понимаю, как он бреется.
— Бреется? — переспросил я вяло. Шутка, похоже, затягивалась. Осенний ветер начинал пробирать меня до костей. И вообще сегодня я был положительно не в своей тарелке.
— Ну да, бреется! Ведь надо же в зеркало смотреться. — Алешу передернуло. — Я бы застрелился.
Я молчал, и после недолгой паузы, задумчиво глядя на прохожих, Сидоров прибавил:
— Впрочем, в его уродстве есть хотя бы индивидуальность. Быть таким, кого не отличишь в толпе, похожим на всех и каждого — это ведь еще отвратительнее. Как ты считаешь?
Что, черт возьми, я должен был ответить? Его наивная и при всем том сто раз оправданная в моих глазах уверенность в собственном превосходстве бередила мою тайную рану. Но ответа и не потребовалось. Внезапно я увидел, как Сидоров стремительно переменился не только в лице, но и во всей фигуре. С чрезвычайно картинной надменностью он закинул голову и, уперев правую руку в бедро, устремил на меня взгляд, полный огня. И произнес раздельно, звучным голосом трагика в роли Гамлета:
— Дело в том, дорогой мой, что…
Друг Горацио, то бишь я, уставился на своего принца, остолбенев от удивления. Он же, оборвав свою маловразумительную реплику, вдруг пребольно толкнул меня в бок локтем и зашипел:
— Смотри! Да не туда! Видел?
Барышня в изящном сером жакете и черной юбке с царственной плавностью удалялась. Бронзовая небывалой толщины коса покачивалась в такт легким шагам.
— Ничего я не видел, — растерянно буркнул я. — Со спины только…
— Беги! — скороговоркой приказал Сидоров. — Обгони ее по другой стороне улицы, у булочной поверни и обратно… Скорей!
Толком не понимая, что от меня требуется, я припустился к булочной. Бежал и думал, что опять, конечно, попался. Сейчас, запыхавшийся и красный, я вернусь к афишной тумбе, тут и смысл шутки раскроется, уж не знаю как, но это не важно. И мы, само собой, вместе повеселимся.
Но когда, перейдя улицу, я уже не торопясь двинулся навстречу неизвестной, все это мигом вылетело у меня из головы. Девушка была ослепительна. Точеное мраморное лицо старинной камеи будто светилось в наступающих сумерках. Чуть выпуклые, неправдоподобно светлые глаза с загадочной отрешенностью смотрели вдаль. Она была совсем взрослая, лет восемнадцати. Мы поравнялись. Мелькнул гордый профиль, пахнуло легчайшим, едва уловимым, но дивным ароматом, и я, разминувшись с божественным видением, продолжал свой путь.
Сидоров стоял, прислонившись к тумбе со скрещенными на груди руками.
— Ты понял?
— Собственно… гм… не совсем, — промямлил я.
— Я влюблен! — Это было сказано с такой мрачной непреклонностью, с какой он мог бы оповестить о своем намерении бросить бомбу. Вообще надобно сказать, что Алеша был куда как склонен к буйному вольномыслию, снобистские замашки и эстетство нимало тому не препятствовали.
Потрясенный, я безмолвствовал.
— Это продолжается уже целый месяц. Впервые я встретил ее в картинной галерее. Мы были с папой, я не мог последовать за ней. Я был в отчаянии. Но судьба… слушай, теперь я убедился, она действительно существует! Все предопределено. Не прошло и трех дней, как я увидел ее снова. На Арбате! Она здесь живет! Не могу понять, как вышло, что я не встречал ее раньше. Наверное, было еще не время. — Последняя фраза прозвучала значительно и туманно.
— И что же, она… знает? — У меня дух захватило. Как бы я ни восхищался Сидоровым, невозможно было представить, что у него роман. Роман со взрослой барышней!
— Разумеется, нет, — уронил Сидоров высокомерно. — Я даже не знаю ее имени. И не желаю знать. Для чего? Главное, я чувствую, что наши души соединяет мистическая связь. Она таинственно близка мне. И так же одинока.
Торжественность момента я ощущал, уж будьте покойны: меня так трясло от волнения, словно это я сам, а не Сидоров был влюблен в беломраморную барышню. Но слышать от Алеши, любимца класса и заводилы, что он томится одиночеством, показалось мне все же дико.
По-видимому, он заметил, что я призадумался, и, привычно снисходя к моей тупости, пояснил:
— Есть глубокое одиночество души. Оно здесь, в груди, даже если вокруг шумит толпа и восторгается тобой. Итак, говорю тебе, она одинока. Я следил за ней. Мне необходимо видеть ее каждый день. Она моя Муза! Знаешь, я стал писать совсем другие стихи. Настоящие! Я тебе покажу… потом. Но помни: ни одна в мире душа не знает о Ней. Я только тебе открыл. И если когда-нибудь я пойму…
— Никогда! — пылко перебил я.
Страшно не хотелось расставаться, нарушать очарование нашей новой близости. Но я вспомнил, как мама способна чуть не часами бранить меня, когда я задерживаюсь, не предупредив, а папа… Словом, житейская проза в который раз взяла надо мной верх.
— Пора мне, — вздохнул я.
Тоже, по-видимому, не без сожаления прерывая необыкновенный разговор, Алеша кивнул. Но не успел я сделать двух шагов, как он окликнул:
— Подожди! Скажи, что ты о Ней думаешь? Ты видел Ее. Правда, Она изумительна?
— Похожа на Снежную королеву, — изрек я.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Под отчим кровом
Мои родители… В детстве я постоянно злился на них, то скрежеща от праведного гнева, то наливаясь плаксивой обидой. Они никогда меня не понимали. Бессмысленно ограничивали мою свободу. Любили младшего сына Борю несравненно больше, чем недотепу-старшего… Я так хотел бы верить, что они живы, что Боря с ними, что на старости лет у них есть крыша над головой, покой и отрада! Попав после госпиталя в Тифлис, я писал им несколько раз, но шла Гражданская война, почта не доходила, а вернувшись в Москву, я их уже не застал.
Соседи передали мне толстый мятый конверт. Мама писала, что они пережили невообразимо ужасные дни, что уезжают на юг и надеются оттуда попасть за границу. Она умоляла меня поспешить вслед, твердила, что там мы будем навсегда, навсегда вместе, и чернила расплывались на страницах бледными широкими пятнами. Ни денег, ни сил для такого путешествия у меня не было, и взять было негде.
Я вспоминаю о них с нежностью. Даже о ней. А в детстве, забравшись под одеяло и зажмурившись, бывало, повторял в бешенстве: «Лицемерка! Притворщица! Комедиантка! Никогда не прощу!»
Знакомые находили маму прелестной. Сколько помню себя, вокруг как будто все время шелестело: «Наташа талант, большой талант… право, жалость, что все так…» Знакомых было много. Рои. Полчища. Отцовское весьма приличное жалованье уходило на мамины приемы, и я с малолетства привык к домашним спорам из-за очередной покупки, еще одного званого обеда, а впрочем, из-за чего угодно.