— Чего ж мы туда идем?
— Партия меня ночевать пускает. До осени. Я им за то маляра сносного нашел. И берет он недорого. Партейцы-то скупы-ые! Иначе на «мерседес» не скопишь!
Спутники пролезли через дыру в стене, пересекли захламленный дворик, распугивая молчаливых кошек, и ступили в черный, могильный подъезд. Василий включил карманный фонарик и повел Мая по широким ступеням бывшей барской лестницы через горы мусора. Узкий луч тыкался в темноту, выхватывая то уцелевший фрагмент витых перил, то цветочную лепнину на изувеченной стене.
— Коммунисты, как мы помним, любили свои райкомы в особняках устраивать. И эти, нынешние, тоже повадились, неймется им, — пробурчал Май.
— Ясное дело, плебейский комплекс, — ответил Василий.
— Удивительно живучий комплекс, — подхватил Май.
— Сейчас вы удивитесь еще больше, — предупредил Мандрыгин, выключив фонарик.
Май успел увидеть ободранную дверь с меловым следом ботинка. За дверью оказался длинный, пахнущий трухой коридор. В сумраке угадывались мешки вдоль стен, доски. Спутники пронесли вертеп по трескучему, шаткому паркету и попали в небольшой освещенный зал с окном-веером. Здесь они поставили, наконец, вертеп у двери. Май огляделся и оторопел. Из распахнутого окна в зал щедро вливалась ночь. Стены были усыпаны звездами. На правой стене летел, оседлав пушистого черта, кузнец Вакула. Под ним, далеко внизу, тонко дымились трубы хатенок, и искрился заснеженный лес, сбегавший по холму к подмерзшей речке. Путь Вакула держал на другую стену, напротив. Здесь из вьюжных завихрений выплывал прекрасный Санкт-Петербург. Хвост метели вился вкруг царского дворца, а в ярких окнах двигались вычурные тени. Среди великолепия живописи Май не сразу разглядел на петербургской стене, в самом углу, внизу, маленькое снежное облако, а на нем пару гордых золотых башмачков.
— Черевички, — счастливо вздохнул он.
— Эй! — окликнул гостя Василий.
Май опомнился и лишь теперь заметил в зале низкий стол, уставленный посудой вперемешку с банками краски; раскладушку вдоль стены, прямо под летящим Вакулой; строительные козлы, на которых сушились какие-то тряпки. Где-то рядом с залом, в боковом коридорчике, блямкала вода. Василий выкладывал из пакета в миску холодные котлеты, скаредно приговаривая:
— Сволочь Казимир, обещал двадцать штук, а подсунул только восемнадцать. Вот так, друг Май, и сколачиваются большие состояния!
Май присел к столу на ящик, потрогал жестяную банку с краской и спросил, кивнув на Вакулу:
— Это политическая партия такую роспись заказала?
— Бредить изволите? — язвительно усмехнулся Мандрыгин, снимая камзол.
Звук воды стих. Тонко проскулила дверь, и в зал из коридорчика вошел ледащий человек в кедах и сатиновом халате, о который, по всей видимости, часто вытирали кисти — до того он был живописен. На лице вошедшего также была палитра: мелкая сыпь ультрамарина с белилами; волосы заплетены в жесткую рыжую косичку, в ухе серебряное кольцо. Человек вытирал тряпицей мокрые кисти. Увидев Мая с Мандрыгиным, он остановился, склонил голову на плечо и тихо, странно засмеялся:
— Хы-хы-хы…
— Это Гришаня Лукомцев, маляр, — представил Василий. — А это, Гришаня, Май. Новый знакомый. Увязался за мной в Таврическом саду. Без ума от искусства.
Май встал, почтительно пожал мокрую руку художника и вымолвил глупо, но от сердца:
— Вы очень, очень хороший мастер.
— Хы-хы-х!.. — вновь странно засмеялся Гришаня, глядя на Мая острыми, как гвоздики, глазками.
— Он глухонемой, — объяснил Мандрыгин, звякая посудой.
Гришаня согласно закивал.
— Как глухонемой? — испуганно вырвалось у Мая. — Почему?!
— А зачем художнику разговоры разговаривать? — резонно возразил Василий, нюхая кусок мыла, пожертвованный старухой. — Ему, художнику, разговаривать вовсе ни к чему. Верно, Гришаня?
Гришаня радостно закивал, ставя кисти в детское ведерко на полу.
— Но… почему же такой художник работает маляром? — возмутился Май. — Ведь он мог бы…
Май осекся, подумав со стыдом: «Что я несу?!»
— Мало ли кто бы что мог, — холодно ответил Мандрыгин. — Вот вы кто по профессии?
— Редактор, — сказал Май; он никогда не называл себя писателем, считая, что это звание надо присваивать посмертно.
— Редактор — это который чужие книжки исправляет?
— Вроде того.
— Что же, все эти книжки — талантливые?
— Отнюдь.
— Вот! Я же к вам не лезу с вопросом: почему все эти ваши хреновые писатели пишут свою хренотень, когда бы могли чем другим заняться, для явной пользы общества. Сортиры чистить хотя бы.
— Ваша правда, — улыбнулся Май.
— То-то. Не выношу риторических вопросов: почему да зачем… Правда, Гришаня? Ты там не куксись, возле ведра. Угощайся котлетами.
Гришаня не стал ломаться — живо подсел к столу, шлепнул котлету на кусок хлеба и принялся жевать, забавно надувая щеки.
— Кушай, Гришаня, — приговаривал Мандрыгин, с любовью глядя в обрызганное краской лицо. — Завтра возьму у Канашкина фотоаппарат и запечатлею живопись твою. — Он пояснил для Мая: — Гришаня в третий раз стены расписывает. Сюжеты — ахнете! Один «Сон Ганнибала» чего стоит! Нельзя же, чтобы все исчезло бесследно. Вот я и фотографирую.
— Вы хотите сказать, что Гришаня всякий раз закрашивает свою живопись и потом заново все расписывает?
— Однако, какой вы тупой! — раздраженно бросил Василий. — Художник должен работать. А где? На заборах рисовать — рыло начистят. Заказ на художество простому маляру фиг кто даст. Образования у Гришани нет — в школе для сирот-полудурков обучался клеить коробки. Я сам испил эту чашу — тоже коробки клеил. Правда, в школе для нормальных сирот.
— Но надо же что-то делать! — безнадежно воскликнул Май, касаясь рукой стены. — Ведь жалко! Жалко!
— Вы смешной, — небрежно сказал Мандрыгин и кивнул Гришане на Мая: — Правда, смешной? Он тебя жалеет!
Гришаня понял и успокаивающе похлопал Мая по плечу.
— Неужели вы все это закрасите? — допытывался Май.
Гришаня кивнул покорно, и это разозлило Мая.
— Неужели партия независимости любит непременно однотонные стены? — надрывно спросил он.
— На самом деле она любит Караваджо, — съехидничал Василий. — Но скрывает это, опасаясь непонимания электората.
Гришаня, поняв, что говорят о Караваджо, преобразился — перестал жевать, выпрямил спину, приложил руку к сердцу и улыбнулся так празднично, что Май тоже невольно засмеялся.
— Я сам люблю Караваджо, его теплый полумрак, рисунок запредельного совершенства, — почтительно обратился он к художнику. — Но на титана можно смотреть без слез, только с восхищением. Слезы у меня вызывает другой, и в нем есть что-то… — Май подергал ус, подбирая слово, и, не найдя его, мечтательно посмотрел в окно, как будто ждал явления Анаэля.
Все тоже посмотрели в окно, но там, кроме звездной крошки и сахарной луны, не было ничего.
— М-м-м! — замычал Гришаня, тронув Мая за плечо.
— Фамилию требует, — перевел Василий. — Фамилию этого итальянца. Ведь он итальянец?
— Да, флорентиец. Монах. Фра Анджелико.
Гришаня встал и пожал Маю руку.
— Он солидарен с вами, — перевел Мандрыгин и едко умилился: — Надо же, что искусство вытворяет! Все подвластны ему — и академик, и герой, и мореплаватель, и плотник!
— Фра Анджелико такой… непонарошку, — начал с волнением, косноязычно объяснять Май, не отпуская руку Гришани, — такой, знаете ли… как детский вздох…
— Баста! — скомандовал Василий и встал. — Вынужден вмешаться. Конец!
Май с Гришаней разомкнули руки. Василий уже вышел в коридор. Май медлил, уходить ему не хотелось. Гришаня ровно улыбался, и Май с горечью подумал, что, возможно, не оставил не единого следа в его памяти. Мандрыгин включил в коридоре свет и повел гостя к двери, бормоча ржавым голосом какую-то ерунду:
— Я хам. Не обессудьте. Жизнь диктует! Весьма благодарен за помощь. Всегда рад. Надеюсь, дружить домами не будем.