Здесь он уселся на табурет, спрятанный между бархатными полотнищами, и начал разглядывать небольшую сцену. В глубине ее возлежал «анфас» раскрашенный сфинкс размером с овчарку — видимо, неизменная деталь декора сцены. Лицо сфинкса было лицом Казимира — та же антиегипетская пухлость щек и гримаса жуликоватой печали. Содрогнувшись, Май узрел за сфинксом трехцветное российское знамя, растянутое во всю ширь сцены. Май глянул в «глазок» кулисы, в пиршественный зал. За столиками, под лампами-лотосами, восседали важные люди. Веселья не наблюдалось. Говорили вполголоса. Никто не пил, и это даже понравилось Маю в его вынужденном состоянии трезвенника. Но знамя!.. Оно смущало. Впрочем, вскоре все разъяснилось.

Некто в черном костюме, ненавязчиво расшитом фиалками, пробрался между столиками, вскарабкался на сцену и произнес речь. Май понял, что в ресторане собрались какие-то важные, богатые люди на годовщину гибели некоего господина Бруклина, одного из столпов рекламного дела в России и большого ее патриота. Вот почему на сцене красовалось знамя! Бруклин был убит бомбой, брошенной в его автомобиль промчавшимся мотоциклистом. Тут выступавший с плохо скрываемым злорадством пустился в такие детали, что вызвал у Мая невольное подозрение — не он ли был тем убийцей на мотоцикле. Напоследок оратор продекламировал стихи, обращаясь к вдове, Сюзанне Марковне, сильно декольтированной даме в тяжелых жемчугах на короткой шее:

О, Бруклин, взорванный бандитом!
Ты был когда-то знаменитым!..

— Почему — был?! — сварливо осведомилась вдова.

Оратор тут же исчез, никого этим не огорчив. В зале зашумели, официанты устремились к столикам. Май сидел, недвижим, вцепившись в бархатную кулису: с ужасом, ошеломительным для себя, он думал, что Тита Глодова тоже могут убить! «У них, у бизнесменов, это раз плюнуть, — азартно разжигал ужас Май-второй. — Небось едет сейчас навстречу бронированной таратайке Тита убийца на мотоциклетке. Соображаешь, что тогда ты получишь вместо десяти тысяч долларов? Хрен с маслом». — «Нет! — воспротивился двойнику Май. — У моего Тита охрана — звери! Да он сам кого хочешь взорвет! Может, он и этого Бруклина заказал!» — «Ну, хоть три тысчонки останутся, те, что в стиральной машине припрятаны, — издевался Май-второй. — Да разве это деньги? Разве трех тысяч довольно, чтобы охватить нужды семьи? Разве этих денег довольно за все твои унижения, за то, наконец, что ты ангела ударил?!» Паника объяла Мая. Он был готов немедленно идти спасать Тита, но, вспомнив о Ханне, остыл, окаменел. «Нет! — подумал он. — Ведьма Ханна не даст убить Тита. Ну а если все-таки… то пусть он, проклятый, до… бебрика доживет, деньги заплатит, а там хоть сто мотоциклеток выпускайте!»

От жгучих мыслей Май затосковал и чуть не ойкнул со страху, когда вблизи заголосила труба. С другой стороны сцены вышел, цокая каблуками, Казимир. Антиегипетское лицо морщила улыбка. Казимир описал рукой кривую дугу, задев свою золотую корону, и возгласил:

— Следуя пожеланиям дорогих гостей! Сегодня с на-ми-и… Василий Гормотун!..

Казимир зацокал вон со сцены, а из-за знамени вышли музыканты в национальных костюмах: аккордеонист, балалаечник, трубач и гитарист. Им было невтерпеж поскорее разделаться с этой бодягой. Встав рядом со сфинксом, они рванули попурри на темы народных песен. Нестройное, но бодрое исполнение увлекло Мая. Он не заметил, как на сцене возник солист в красной русской рубахе, в островерхой шапке-мурмолке, в черных штанах, белых сапогах. Оркестрик замолк, будто захлебнувшись, и вдруг грянул «Камаринскую».

Солист взглянул в зал по-орлиному, шагнул назад, отвел руку в сторону, другой подбоченился и широким, мягким шагом пошел мерить сцену из стороны в сторону под балалаечные переборы и взвизгиванья трубы. Он шагал все быстрее и внезапно полетел вприсядку — обхватив себя за локти, весело, ладно выбрасывая ноги в белых сапогах. Под аплодисменты танцор сделал несколько безупречных кругов по сцене, застыл на середине; затем, небрежно опершись рукой об пол, вскинул вверх тело — вытянул его в стрелу и замер на несколько секунд. «О-ох!» — вздохнул зал и взвыл от восторга, когда артист приземлился и встал, разведя руки в стороны.

Май наконец узнал Мандрыгина. Музыка прервалась. Зал с готовностью обмер. Мандрыгин выдернул из-за кушака дудку и заиграл, прикрыв глаза, простую короткую пастушескую мелодию: словно закапал дождь по упругой листве, потрепал ее в шутку и прекратился. Мандрыгин сунул дудку за кушак, сорвал с головы мурмолку, ударил ею об пол и молодецки выпрямился — закончил выступление. Музыканты хором вскричали «Гор-мо-ту-ун!» и заиграли почему-то «Семь-сорок»…

— Гор-мо-ту-ун!! — подхватил радостно зал.

Мандрыгин строго поклонился: налево, направо, в середину. «Ах, это его сценический псевдоним — Гормотун», — понял Май, восхищенно глядя на преображенного Василия. «Арбузный хвостик», неказистый, немолодой человечек был молод, гибок, обаятелен; смотрел и улыбался, как премьер какого-то легендарного театра! «При свечах, в Пале-Рояле я… одеваю Сганареля парик, — вспомнил стихи Мольера Май и тут же подумал: — И я бы мог! И я бы мог!» Он вообразил, как напишет роман про бебрика, получит свои десять тысяч долларов и гордо, надменно раскланяется. Мая осенило: ведь послужить ненавистному Титу Глодову — до смешного просто! Для этого надо всего лишь не быть самим собой — как Мандрыгин на сцене! Ему не противно плясать перед рожами в зале, потому что он в этот миг — не Мандрыгин, а Гормотун!

Оркестрик разудало заиграл «Бокалы наливаются, в них отблеск янтаря…». Слышать про бокалы было физически непереносимо, и Май сбежал из своего закутка. В коридоре его строго караулил Мандрыгин, каким-то чудом уже успевший переодеться и снять грим.

— Вертеп, — требовательно молвил он.

Май прижал руку к груди: мол, готов тащить вертеп хоть на край света после такого восхитительного представления. Вскоре они вышли на прохладную набережную и понесли вертеп мимо ресторана «Сфинкс», вдоль вереницы лоснящихся автомобилей, к Чернышеву мосту. Май уже не удивлялся, зачем он идет куда-то вместе со случайным знакомым. У моста Мандрыгин остановил пустой микроавтобус. Май послушно залез внутрь, сразу закрыл глаза и просидел так, пока автобус катился по улицам, проспектам, мостам. Однажды, когда он резко затормозил, Май открыл глаза, увидел в окно Песочную набережную и вновь зажмурился.

Автобус привез спутников в безлюдное место. Май не понимал, куда попал, почему пуста улица, почему кругом беззвучие, но предпочел ни о чем не спрашивать. Они с Мандрыгиным углубились в длинную мертвую подворотню, выбрались на безлюдный пустырь и зашагали дворами и двориками в неясном направлении. «Гормотун», — вспомнил Май, взглянув на небо; ему было до того весело, что хотелось плакать.

Чем дальше спутники шли, тем слаще становился воздух — так чувственно цвела сирень, и вторили ей незнакомые, животворные запахи. Друзья несли вертеп бережно, как люльку с младенцем. Никого не было вокруг, словно люди давно оставили эту часть города. Стены низких темных строений, объятые цветущими кустами, да высокие крепкие лопухи сопутствовали друзьям. Май двигался, как во сне, думая, что уже шел такой безмолвной дорогой — до своего рождения и будет идти — после смерти…

— Стоп-машина! — скомандовал Мандрыгин.

Впереди, за полуразрушенной стеной стоял дом с черными окнами. Лишь на верхнем, четвертом этаже, светилось одно — полукруглое, как веер.

— В этом доме проживал Афанасий Шрамм, известный мастер-табуреточник, мой тесть, — пояснил Василий противным голосом гида. — Тесть помер. Не сообразил, одуванчик божий, меня прописать, а жена продала жилплощадь. Какой-то политической партии, независимости, что ли. Вот только от кого или от чего независимости, не понял. Не разбираю я партий. Ну, партия, не будь дура, прихапала весь дом. Глянулся он ей. После ремонта здесь ихняя малина будет.