Изменить стиль страницы

Часто выходила Мариша к этому камню. Здесь оплакала отца, который пережил Егора на одну только зиму и «ушел с водой» — умер он по весне, в разлив. Здесь вспоминала Василия, думала о будущем, когда они снова найдут друг друга.

Конец июня. Давно пролетели с юга на север птицы, туда же вслед за ними прошел лед, сбежала в океан малая вешняя вода — «снежница». Начиналась «коренная вода» — второй, главный разлив Енисея. Обычно по «снежнице», прямо за льдом, торговцы начинали объезжать станки и кочевья, а тут после «снежницы» миновал целый месяц, и хоть бы одна лодка взбороздила Енисей, не приехал даже сам «хозяин реки и тундры» — Ландур.

Мариша сидела у камня-друга, около нее на другом, безымянном камне — Большой Сень. Она тоскливо оглядывала реку и думала: «Что-то принесет мне эта вода? Неужели и она пройдет бесплодно?» Три года не имела Мариша никаких вестей от Василия.

Не было вестей и с Большого порога. В позапрошлом году в низах не показалось почему-то ни одного парохода. В прошлом — появился Ландуров «Север», но в Игаркином зимовье не остановился. Местные рыбаки и охотники рассказывали много чего, говорили про каких-то большевиков, про какую-то войну красных с белыми в Сибири.

Все эти вести прошли десятки рук, и Мариша решила не верить ничему.

Сень думал о Марише, думал, что скоро вместо хлеба поставит перед ней толченую кору — понемножку, тайком от всех, Нельма давно уже примешивала ее к муке. Недавно ездил он к купцу Иванову за хлебом. Иванов тоже не знал, что случилось с народом, но готовился к беде и торговал только бабьей, необязательной для жизни мелочью: бисером, лентами, цветным лоскутом, а все необходимое придерживал для будущего. «Если действительно что-нибудь случилось, купцы могут совсем не приехать. Тогда и хлеб и все прочее потребуется себе».

Сеню Иванов посоветовал жить без хлеба:

— Остячишки исстари лопали сырую рыбу да березовую кору.

Сень сказал, что, кроме остяков, у него двое русских, им никак нельзя без хлеба, одна, совсем еще маленькая девочка, от коры умрет, а другая, мать девочки, — сестра Игара Иваныча, и у Сеня не поднимется рука поставить перед ней вместо хлеба кору.

— И не надо ставить, сама найдет. — Иванов отпустил пуд муки, десять фунтов крупы и предупредил: — Больше не езди. Дальше сам, как знаешь.

Мариша окликнула Сеня:

— Ты понимаешь что-нибудь?

— Купцы, однако, бросили торговать, надоели им деньги, сыты, — сказал Сень.

— Ты, Большой Сень, — большой чудак. Деньгами сыты не бывают, что ни больше денег — больше и жадность.

«Как с корой: ешь-ешь, целый день ешь, а все охота хлеба», — подумал Сень.

— Нынче я поеду туда, домой. Проводишь меня до Туруханска? — спросила Мариша.

Сень не ответил: «Буду молчать — забудет. Она хочет искать Василия, а его, пожалуй, давно нету. Зачем ехать на новое горе? Пускай лучше останется здесь и считает Василия живым».

— Проводишь? — настаивала Мариша.

— Я, однако, вижу лодку.

Рекой проплыла березовая кокора, похожая на остяцкую лодку-берестянку, и потом, что ни кокора, у Сеня — лодка да лодка.

Вечером действительно показалась лодка. Плыла она под дальним правым берегом, но Сень и Мариша все же решили позвать ее — развели костер, забросали кедровой зеленью, до небес почти подняли черный дымовой столб. Лодка повернула к зимовью, точно и сама мечтала об этом, но не решалась только без приглашенья и шла до того быстро, что невольно думалось: кто в ней такой могучий? Сень вспоминал себя: когда-то гонял вот так же, был первым гребцом на всю остяцкую землю; Мариша вспоминала брата Егора. А кто же этот, не Егор и не Сень?

Когда лодка подошла ближе, в ней разглядели высокого человека в остяцком наряде.

— Пришел, однако, с другой реки, — сказал Сень. — На этой я не видывал такого большого.

— Однако, с нашей… — сказала Мариша. — Знакомый…

Скоро узнал его и Сень: и пестренький платочек вместо шапки, и парка, и остяцкая охотничья сумка, и нож в берестяных ножнах — все, все остяцкое и все-таки не остяк, а Влас Потапыч Талдыкин, «хозяин реки и тундры», пароходчик и «владыка пяти народов».

Мариша подумала, что Ландур чудачит, пароходы оставил где-нибудь за островом и вот ездит, удивляет людей. У порога и отец и братья немало рассказывали про затеи енисейских богачей. Один как выпьет, так зовет попа: «Служи по мне панихиду». — «Сначала умереть надо», — говорит поп. «Служи, хочу поглядеть, как жена по мне, по мертвому, плакать будет». Поп служит, купчиха плачет, а купец глядит, хорошо ли плачет. Покажется ему, что плохо плачет, изобьет жену до полусмерти. Другой миллионщик переодевался по-нищенски и ходил по церковным папертям, собирал копейки и гроши, потом говорил: «И я был нищим, был».

Сам Талдыкин любил бороться с приказчиками, с матросами и старался повалить обязательно в грязь. Вывозит человека в грязи, вскочит тот и, само собой, начинает отряхиваться, чиститься. А Талдыкин говорит:

— Брось! Эко добро испортили. Вот тебе записка. Ступай к купцу Гадалову. Знаешь Гадалова, что одеждой торгует? Он на тебя новое пальтишко наденет. Иди не трусь, в мою голову отпустит. Вот записка.

Приказчики, доверенные и капитаны Талдыкина, когда бывали в дороге, извозчикам на чай всегда давали золотом, так требовал хозяин и отпускал на это из кассы каждому уезжающему по стопке золотых пятирублевиков. Сам же награждал извозчиков мелким серебришком, медью и бумажными рублями. Извозчики, случалось, начинали выговаривать: «Скуп же ты, Влас Потапыч… Работники твои золотом платят, а ты… бумажки выбираешь самые мятые, пятаки и гривенники с дырками».

«Работникам можно, — отвечал Талдыкин, — у них хозяин богатый. А я — сирота круглая, ни хозяина у меня, ни батюшки», — и заливался довольным смешком, поглаживая себе бока.

Сначала Ландур остановился перед Маришей.

— Слышал про тебя, слышал. Дивился, с чего у Ширяевых такая любовь к остякам.

— Не у одних Ширяевых, — с быстрой улыбкой отчеканила Мариша.

— Вот-вот… Больше не дивлюсь.

Потом повернулся к Сеню:

— А ты?

— Живу, — сказал Сень.

Ландур даже вздрогнул, столько послышалось ему в этом «живу». Овладел собой и сказал небрежно:

— Ну-ну… Жить — это самое главное, самое… Остальное… песок. Нынче здесь намоет косу, а на будущий год возьмет и переставит туда.

— Пошто остяк стал? — Сень дернул Талдыкина за парку.

— Живу в остяках, люблю остяков.

— Пошто любить стал?

Мутным, как бы похмельным взглядом покосился Ландур на свою парку. Парка была старая, с большими плешинами на спине и рукавах, Ландуру коротка, узка и расползалась по швам. Он перевел взгляд на Маришу.

— И тебе, Марина Ивановна, тоже, знать, дивно? Да вот ехал-ехал, все лес да вода. Тоскливо. Ну, и взбрендило… Теперь каюсь: к чему людей пугать.

— Пошли чай пить, — спохватилась Мариша и полезла в гору к избенке, за нею Ландур, потом Сень.

Чай пили Мариша и Ландур вдвоем. Сень отказался. «Какой тут чай, может быть, я вот сейчас убью этого человека». И разговор шел только между ними. Мариша спросила о Большом пороге. Там, по словам Ландура, было все неизменно: Павел — старшим, Петр — вторым, Веньямин хозяйствовал в поле. Спросила о прочей жизни, и она была неизменна, а все слухи оказались сплошным вздором.

Ландур медленно жевал хлеб и морщился, чувствовал горечь березовой коры. Потом вдруг отложил его, повернулся к Сеню:

— Кто муку дает?

— Твой Иванов. Плохо дает, один пуд давал, потом сказал: «Остяк может кушать березу».

— А сколько должен ты Иванову?

— Сам знаешь, твой долг.

Ландур расстегнул сумку, по-прежнему торжественно, как Священное писание, положил на стол долговую книгу.

— Большой Сень, гляди. Вот твой долг. — Размашисто, как косой, прошелся карандашом по графе, как бы с корнем выдирая написанное. — За Егора Иваныча тоже платишь?

— Платим.

И опять карандашом, как косой.