Изменить стиль страницы

Посреди ночи, сам не знаю отчего, я вдруг встал с постели, достал из холодильника два навеля и съел их, жадно давясь. По губам потёк сладкий сок. Доев, я замер. Я сидел, опершись спиной о дверцу холодильника, широко раскинув ноги, и вдруг Ая, нагая, обвила меня руками. Мой член стал огромен, выше меня самого.

В комнате напротив снова постанывала женщина. Я будто воочию видел татуировщика с его налитыми кровью глазами и крепко сжатыми зубами, вонзающего иглу снова и снова. Но сколько я ни рисовал себе эту сцену, сколько ни прислушивался к доносившимся из комнаты напротив стонам, ни былой новизны, ни тяжести в груди не было. Слишком громко звучали в моём сердце стоны, вздохи и крики наслаждения, которые я услышал в тот вечер, когда ко мне пришла Ая. «Теперь туда…» — сказала она, расставив ноги и обратив ко мне вагину, и я сосал её, лизал её отчаянно и неистово. Делать это было страшно, и с каждой минутой я всё больше уверялся в том, что поплачусь за это жизнью. Но чем больше я в это верил, тем меньше себя сдерживал и сосал, лизал, любовно и отчаянно, в первый и последний раз. По сравнению с той исступлённой нежностью, с самоубийственным отчаянием, стоны женщины напротив казались ничтожными. Тот факт, что Ая не появлялась уже несколько дней, беспокоил меня чрезвычайно, и в то же время я трепетал при мысли о том, что она может так же внезапно прийти ко мне снова, хотя и желал снова впиться губами в её груди. Но знал, что пока рыжеволосая приходит в комнату напротив, этого не случится. И поэтому стоны в комнате напротив уже не казались мне голосом души, корчащейся в смертельной муке. Они отзывались в сердце чуть ли не облегчением.

Сезон дождей кончился. Наступило утро, по-летнему лучистое. Тусклый узор города прояснился, и листья деревьев заблестели в лучах солнца. Я шёл по кварталу Тэрамати, тянувшемуся вдоль железной дороги на её южной стороне. Не спросив разрешения, вошёл на кладбище при храме и присел на камень в тени листвы. Хотя это и был маленький городской храм, надгробий на кладбище было много — не меньше ста пятидесяти — и души усопших, сверкая в лучах солнца, творили здесь свой пир. Храм построили ещё в эпоху феодалов, и души самых разных людей — тех, что прожили свой век как подобает и достигли просветления, тех, что умерли в юности или от болезней, или от несчастного случая, или же насильственной смертью — все эти души явились сюда на летнее пиршество, каждая со своим пониманием необратимой и единственной жизни. Ая пришла ко мне вечером в прошлый выходной, и с тех пор я не видел её ни разу. Значило ли это, что с ней что-то случилось? Мысль об этом мучила меня с утра до вечера, не давала мне ни секунды покоя, но здесь, посреди этого великолепного пиршества лучей, на сердце стало немного легче. Я тоже по-своему жил свою необратимую и единственную жизнь.

В тот вечер Ая не сказала о своих чувствах ко мне ничего. Уже сам факт её внезапного прихода был для меня загадкой, но ещё больше меня ставило в тупик то, что Ая — женщина, как правило, прямолинейная до крайности — ни во время ласк, ни после — ни разу не обмолвилась о своих чувствах.

На душе было тревожно. Хотя Ая, наверняка, была обессилена после того неистового совокупления, её долгое, почти гнетущее молчание не могло быть вызвано одной лишь усталостью. Нет, её внезапный приход, как и последующее исчезновение могли означать лишь одно: с ней приключилась какая-то ужасная, невообразимая беда. В исступлении, с которым она ласкала меня, жаждала меня, было что-то отчаянное. И чем больше я думал об этом, тем сильнее тревожился. С другой стороны, поскольку никаких перемен в жизни Маю и его сына, казалось, не произошло, быть может, с ней тоже ничего особенного не приключилось — она могла просто-напросто поехать проведать своего брата. Но уверенности в этом у меня не было, а пытаться выведать что-то у мальчика было бы неблагоразумно.

Я вышел из храма и пошёл вдоль реки Сёгэ на юг, в сторону чугунолитейных и сталелитейных фабрик.

В воздухе пахло бетоном и ржавчиной, керосином и химикалиями, дымом из фабричных труб и тому подобным, и пыль толстым слоем лежала на придорожной траве. Однако вся округа будто вымерла — не было ни вечного грохота грузовиков, ни рабочих. Мне безумно захотелось ещё раз — теперь уже на свету — увидеть спину девушки. Когда Маю выкалывал ей татуировку, наверняка сама душа этого человека трепетала на кончике его иглы. Её татуировка — слова этого человека с налитыми кровью белками. Именно поэтому меня донимала жажда хоть раз взглянуть на неё. Совокупиться по-звериному, сжимать её груди, глядя сверху на рисунок на её спине.

Вожделение клубилось во мне, помрачая мой разум жаждой поистине животной. Мне было страшно. Страшно, что в моё отсутствие с коробкой что-то случится, и я дрожал, как содрогающийся во власти неумолимого времени маятник. Почему же Маю не приходит за ней? Я бродил и бродил по вымершему в воскресенье фабричному району, пока жажда не стала совершенно непереносимой. Я огляделся в поисках торгового автомата с напитками. Но автомата нигде не было.

Пришла тётушка Сэйко. Некоторое время она как обычно дымила сигаретой, затем погасила её в пустой консервной банке, которую я приспособил под пепельницу.

— Что тут за разговоры такие, что ты за Аей по пятам ходишь? — спросила она и пытливо взглянула на меня. Я изменился в лице.

— Так я и думала. Мне вчера вечером Го рассказал, он ко мне в закусочную приходил.

— …

— Маю — страшный человек. Ты и представить себе не можешь. Я же тебе сказала, чтоб ты от неё подальше держался. Первым делом сказала, когда ты только приехал. Забыл, что ли?

— Нет…

— Тогда в руках себя держи, понял? Идиот! Я и сама понимаю, что от такого личика у любого козла яйца сами в пляс пустятся. Но ты пойми, она ведь…

Тётушка Сэйко вдруг замолчала. Жилы снова вздулись на висках.

— Извините, пожалуйста, — сказал я и виновато склонил голову, решив, что жилы вздулись у неё от ревности. В моём холодильнике всё ещё лежали холодные трусики, которые Ая оставила в тот вечер на полу.

— Послушай, Икусима, я ж тоже не дура, сама понимаю: сидеть тут с утра до вечера, насаживать мясо на шампуры — удовольствие невеликое. Но Ая… Она, правда, и сама пока этого не знает, да только она…

Затаив дыхание, я ждал продолжения. Тётушка Сэйко отвела глаза и посмотрела в сторону холодильника.

— Нет, не надо тебе этого знать. Просто выбрось её из головы, понял? Жизнью поплатишься!

— Извините…

— С Го я уж как-то договорилась. Но ты… Забудь ты про неё, понял? Слово дай!

— Да, конечно. Простите, пожалуйста… Столько вам от меня беспокойства…

Тётушка Сэйко проговорилась. Подробностей, разумеется, я не узнал, но, судя по беспокойству, по лихорадочности, сквозившей в её манере, дело было нешуточное. Сделанное мне предупреждение было продиктовано не только обычной женской ревностью. Не только заботой о моей безопасности и желанием отчитать меня за безрассудство. Я отчётливо услышал в её голосе страх. И уверился в том, что мои подозрения были оправданны. Ая исчезла неслучайно — с ней совершенно очевидно приключилась какая-то беда. Где-то далеко от неё произошло что-то, о чём сама она пока не знает, что-то, что — в худшем случае — станет для неё вопросом жизни и смерти… нет, непременно станет вопросом жизни и смерти, причём сидящая передо мной баба знает об этом и считает, что если я впутаюсь в это дело, мне тоже сухим из воды не выйти.

Или Ая уже знала об этом неведомом событии? Её внезапный приход, страстное дыхание во тьме и поцелуи, и волнение, и дрожь, и исступление, с которым она ласкала меня, и отрешённость, с которой потом сидела и молчала, выпятив груди, да и то, как она забыла надеть трусики, уходя… Значило ли всё это, что она уже знала? За весь вечер она не произнесла почти ничего, что можно было назвать словами. И только жадно терзала мою душу, обгладывала её, словно пожирающий добычу голодный зверь. А то, что казалось мне отрешённым молчанием, быть может, было отчаянной битвой с желанием выговориться передо мной. И эту битву она выиграла потому, что не хотела навлечь на меня несчастье.