— На родину… На родину!..

Люди достигли уже ограды лагеря, трещали столбы, рвалась в клочья сетка, служащая теперь хозяевам «перемещённых», как прежде служила гитлеровцам…

И вдруг задние ряды бегущих наткнулись на тех, кто был перед ними. Те на следующих. И так до самых передних рядов. Первый ряд остановился. Прямо в лица людей глядели чёрные немигающие отверстия автоматных дул.

— Долой Центральный совет… — понеслось над толпой, и задние ряды нажали на передних. Автоматы?.. Да разве власти решатся пустить их в ход против нескольких тысяч людей, которые хотят только того, чтобы их пустили домой.

— На родину… на родину!..

Но автоматы не понимали человеческого языка. К тому же разве перед автоматами были люди? Ведь они же только «перемещённые». Рот офицера раскрылся, закрылся — и в тот же миг чёрные немигающие глазки автоматов перестали быть чёрными, они замигали часто, часто.

Но что случилось с этими людьми? Неужели желание вернуться в свою отчизну сильнее страха смерти? Неужели двадцать слов, сказанных простой крестьянской девушкой, могли взорвать воздвигнутую перед этими людьми плотину лжи и страха? Почему отступает офицер? Почему отступают солдаты с автоматами? Неужели их огонь слабее воли этих людей, желающих вернуться на родину? Неужели двадцать слов простой крестьянской девушки…

Офицер повернулся и побежал. Один за другим солдаты бросали автоматы и бежали за офицером. Как напор всепобеждающего потока свободы, мчались за ними тысячи тех, кто в эту минуту перестал считать себя «перемещёнными», кто снова стал латышами, сынами своей отчизны. На пути к родине, к свободной Латвии, их, людей раскованной воли, не мог удержать никто.

99. Мысли в тумане

День шестидесятилетия Кручинина начался двумя неожиданными визитами. Спозаранку, когда Кручинин был ещё в пижаме, явился Мартын Залинь. Гигант смущённо, как слон в клетке, долго топтался в прихожей, прежде чем выговорить формулу поздравления.

— Откуда вы знаете? — удивился Кручинин.

Залинь, в свою очередь, с нескрываемым удивлением посмотрел на него:

— Опытный вы человек, Нил Платонович, — проговорил он с укоризной в голосе, — кажется, уж проникли нашего брата насквозь, а такую вещь спрашиваете!.. Чего же мы не знаем, скажите на милость?

Кручинин рассмеялся, поблагодарил за поздравление и не успел опомниться, как гость, с непостижимым для его размеров проворством, нырнул в дверь. За его спиной повисло в воздухе:

— Никак невозможно опаздывать… Производство!..

Кручинину показалось, что в слове «производство» прозвучало что-то, схожее с гордостью. Топот тяжких шагов Залиня уже затих на лестнице, когда Кручинин заметил на подзеркальнике маленький пакетик, кокетливо перевязанный розовой ленточкой. После некоторого колебания Кручинин распустил бант, без всякого сомнения, завязанный рукою Луизы. В розовой же бумаге лежал отлично сделанный кастет. Оружие было распилено пополам. В распил засунута записка: «Это навсегда. Спасибо. Луиза. Мартын». Кручинин по достоинству оценил это лаконическое сообщение. Оно было неплохим подарком ему, считавшему, что он ищет истину и для тех, кто от неё бежит.

Не менее неожиданным и приятным был приезд из С. Инги с Силсом. По словам Инги, Карлис ни за что не хотел ехать. Даже в дверях кручининской квартиры он ещё упирался, считая, что Кручинин ему не доверяет. Он поехал только потому, что Инга сказала: праздник Кручинина — праздник Грачика.

— Что ж, — согласился Кручинин. — Вы правы. Наше единство с Грачем — это единство старого ствола и молодого побега. Как говорится в стихе: «Мне время тлеть — ему цвести».

Кручинин пожалел о том, что и они, подобно Залиню, спешат ко второй смене на комбинат и не могут дождаться приезда Вилмы с Грачиком. Гости не заметили, какими тёплыми огоньками загорелись глаза Кручинина, когда он заговорил о Вилме. Да и могло ли прийти в голову им, до краёв переполненным собственным счастьем, следить за выражением чьих бы то ни было глаз. Для Силса существовали только одни глаза — глаза Инги, для Инги — только глаза Карлиса.

Кручинин в задумчивости смотрел вслед молодой паре. Странно то, что вчера ещё представлялось неважным — фраза «может быть, завтра или через месяц, а может статься и через год» — сегодня вдруг приобрело новое, удивительное значение. Неужели таково необъяснимое действие этой даты: «60». Неужели нужно так ясно увидеть её перед собой, чтобы понять необходимость сохранить накопленное нелёгким опытом целой жизни! Своего рода «Завещание чародея»!.. Накопленное принадлежит народу, партии. Сложись жизнь иначе, не приди он к партии — ему, может быть, и не удалось бы пройти её тем путём, каким она его провела. Предмет его «завещания» — живой человек, только в руках следователя остающийся ещё таким, каким он пришёл. Чем дальше, тем меньше этот, живой человек становится похож на самого себя. Да, именно следователь сталкивается с живой, кровоточащей раной преступления, с первым криком проснувшегося в человеке строгого судьи — его собственной совести. Ох, как много нужно сказать! Когда не видно конца жизни, то кажется будто сказано всё, что нужно. А вот стоит увидеть вдали этот конец с тою реальностью, с какой он видит его сейчас, и становится ясно: сказано куда меньше, чем осталось сказать… Разве можно уложить целую жизнь в несколько тетрадей даже самых бережных записей. И кто знает, будет ли он так же работоспособен через месяц, через год…

Чтобы все было в прошлом. В том прошлом, какое захочешь в эти минуты видеть, и видеть его таким, каким хочешь!

Кручинин не спеша шёл на городскую станцию. Через час билет был в кармане. Жаль, конечно, что поезд идёт только вечером. Придётся выдержать этот праздник — свой собственный юбилей… «Юбилей чародея»! Не любит он юбилеев!.. А впрочем: ерунда! Пусть поют, пусть величают, пусть будет «юбилей».

Кручинин шёл по бульвару. Ноги мягко ступали по шуршащему лиственному ковру. От земли поднимался горьковатый запах палого листа. Кручинин опустился на скамью и снял шляпу. Холодный ветер с Даугавы впился в волосы, растрепал бороду.