Изменить стиль страницы

Вон мой раскрытый портфель, на спинку кровати Бетушка своими руками, смущаясь, повесила мою пижаму, а на тумбочку положила — мамочки мои! — хорошенькое яблоко.

Часы на башне собора глухо пробили два раза. Звук доносился будто из-под земли, словно из самой преисподней.

— Я слышу, следовательно, существую! Вижу, что я попал в культурную обстановку, в комнату, отделанную под модерн начала века — это опять доказывает, что я существую. Двуединожды есмь я!

Я сделал несколько шагов.

— Иди ты… к черту, Яромир! Раскрой глаза, полюбуйся на самого себя, измазюканного Диониса, с пальцами, слипшимися от какой-то дряни, и очутившегося в комнате, где царит неземная чистота!

— Хи-хи-хи! — развеселился я, увидев на шкафу медную чеканку в виде морского конька.— Поехали! — махнул я рукой опаловым подвескам на люстре.— Ш-ш-ш! — зашипел я, обнаружив на ночном столике лампочку в виде свернувшейся змеи.

Мне стало ужасно смешно.

Спальня представляла собой целое собрание всевозможных потешных вещиц, в ней было столько всякой ерунды, что я сразу же забыл про Отомара.

— Все здесь выставлено как на ладони, не забыли даже повесить над кроватью мадонну в лилиях и в рамочке из золотых одуванчиков. Добрый вечер, милая пани! Как вы себя чувствуете?

Мысли мои понеслись, обгоняя друг друга. «Не будь этих жестяных вешалок с украшением в виде вьюна, который все время цепляется за наши костюмы и платья, не будь этих ваз, похожих на трубы и готовых каждую минуту — ой-ой! — перевернуться, не будь этих комодов с резными подсолнухами — а от них у нас дырки на локтях — не будь этих дверных ручек в форме лопуха, царапающих до крови ладони, разве бы мы постигли смысл вещей, не говоря уж о смысле природы. Отомар, Отомар, ни черта ты в этом не смыслишь, дубина стоеросовая, с миром вещей так и не сроднившаяся! Знаешь ли ты, что, путешествуя по великой ярмарке вещей, надо много раз останавливаться и дорого платить; так дорого, что зубы начинают скрежетать от боли, рот растягиваться в гримасе плача, а из глаз литься целые потоки слез; знаешь ли ты, что путь, который надо пройти в одной упряжке с вещами, зверьем и людьми,— тернист, как сказал бы я! Он ведет сквозь дремучие заросли, по острым камням и хирургическим отделениям больниц! И Петрику Гадрбольцу придется обжечь палец пламенем свечи, его будут щипать гуси, поднимет на рога бык, а на лоб ему положат холодный компресс из ботвы репы. И тогда он убедится, что просто так, задаром, любить кого-нибудь или что-нибудь нельзя, что горькие пилюли — неизбежный вступительный взнос, плата за вхождение в мир. В чертоги любви человек идет через камеру пыток — слышишь, Отомар! — через камеру пыток, какой вдруг сделалась для меня эта вот комната для гостей, до кро-кро-ви-ви терзающая мне душу своими дурацкими штучками, выставленными напоказ, да таким нечеловеческим порядком, который ни за что бы не потерпел, чтобы какая-нибудь подольско-свиянская {128} или бехиньская фигурка {129} решила бы стоять по-своему, чуть скособочась.

И мне, подвыпившему грешнику, вдруг отчаянно захотелось провести остаток ночи где-нибудь в стогу сена.

Наверное, я давно уже зарылся в стог да там и заснул, а теперь сплю и мне снится, как начинают опрокидываться и кувыркаться, откалывая передо мной всевозможные коленца, шкафы из красного дерева с позолоченными цветами, этажерки на толстенных ногах, гобелены с белыми лилиями и девами Мухи {130}, пускающими радужные пузырьки из стебельков, двусмысленно при этом подмигивая.

«Эге-гей, мебелишка! Ух ты, ух ты! Тише, тише, мои коровушки!»

Судорожно вцепившись в спинку кровати, я чувствовал себя мореходом, который сжимает перила капитанского мостика во время сильного шторма где-нибудь у мыса Доброй Надежды.

Я зевнул во весь рот.

«Нет, в этом содоме не уснешь»,— решил я. С трудом добравшись до окна и распахнув его, я огляделся, а нельзя ли через него сбежать обратно к «Королю Отакару», к Властичке, к дядюшке Сейдлу, к Петрику Гадрбольцу…

К сожалению, мне это не удалось из-за большой высоты, а также слабости духа и тела.

В ночной темноте я разглядел крышу приземистого сарая, с материнской заботой охранявшего реальные ценности жизни. В стороне темнел дворик с курятником, где спали курочки, всамделишные, нестилизованные, нехудожественные — совершенно некультурные.

А воздух! Настоящий свежий воздух! Не какой-нибудь безжизненный воздух духовной атмосферы!

Постепенно я снова обретал власть над своими руками и ногами, налитыми свинцовой тяжестью.

«Хоть башка твоя и одурела от всего этого великолепия,— сказал я себе,— все же вели ей убедить себя, что ты в провинциальном чешском городке, что ты почтенный гость вполне порядочных людей, а не пьяный смотритель павильона столярной фирмы на всемирной выставке изделий модерн в Париже одна тысяча девятисотого года».

— Вот так! Теперь, наконец, порядок! — с облегчением вздохнул я.— Всегда важно осознать себя во времени и в пространстве!

А теперь поглядим на книги!

Ну, ясное дело! Отборное, модное по тем временам войско, все солдатики в стройных шеренгах, словно гренадеры Фридриха Прусского. Здесь и Карасек, и «Терзания души» Прохазки, и «Mysteria amoroso» Яна из Войковичей {131}. Все в роскошных переплетах. И никто-то вас, книжечки, не читает — страницы с золотым обрезом так и не раскрыты. И ни одного симпатичного сального пятнышка, посаженного во время какой-нибудь трапезы, ни одного милого свидетельства людского прикосновения, подтверждающего, что душа книги слилась с душой читателя.

Вздохнув, я сунул книгу обратно. Не так ты ее поставил! Неправильно! На целый сантиметр глубже, растяпа! Комната эта не терпит ничего несовершенного, нехудожественного! Книгу написал один художник, напечатал другой, переплел третий. И так же художественно она должна быть опять поставлена. Это не пустяк! Видите, какой я невежда по части водворения книг на место! Может, у меня нет художественного чутья? А ну, поди сюда, книжечка! Я и в этой области хочу стать крупным специалистом, которому нет и не будет равных! Вот так! Теперь ты, наоборот, высовываешься на два миллиметра из ряда! Сейчас мы разочек стукнем по тебе, шельмочка! Тук-тук-тук! Зачем ты опять уползла внутрь? Стукнул я, что ли, слишком сильно? Еще разочек мы тебя вынем. Так, наконец! Наконец-то вы, книжечки мои, опять словно курочки на насесте, цып-цып-цып, продолжайте почивать сладким сном, ждите, когда трубы возвестят воскресение из мертвых… на кафедре… правая рука…

И не убеждайте меня, что в окружении стольких красот не стыдно снимать пыльный костюм, грязные башмаки, топавшие по всякой дряни, сдирать с ног дырявые носки, в общем, разоблачаться догола и нырять под пуховую перину в белоснежном чехле без единой складочки, на котором вытканы серебряные пионы.

Да что это с тобой? Чего это ты вдруг скис? Руки-ноги отяжелели, колени не гнутся?

Я стал искать, куда бы мне присесть.

Как Голем {132}, я доковылял до портфеля, достал газету, расстелил ее на роскошном парчовом диване в стиле модерн и тихонечко присел на самый краешек, сгорбив спину и подперев голову руками.

Почему я не ложусь в кровать? Чего я боюсь? Замурованной монашки, согрешившей с молодым егерем? Ох-о-хо! Пусть себе, на здоровье, приходит и снова согрешит. Добро пожаловать! Так в чем дело, приятель? Вспомни, где тебе только не приходилось ночевать! И в замках, по которым в полночный час бродили привидения, а ты спал, как суслик. И в новопазарских гаремах {133}, на ложах, где всего лишь за день до прихода войск томно возлежали одалиски, покуривая кальян. И в семействах почтенных горожан Чехии и Моравии, где сон твой охраняла сама Либуша {134}, вершившая суд над Хрудошем и Штяглавом, и у словацких пасторов, с непременной Библией на столике. Ты спал в поездах и на вокзалах, в тесных кухнях у ремесленников и рабочих, спал на диванах со сломанными пружинами, где, проворочавшись всю ночь, ты так и не мог отыскать своей ямки, на раскладушках и кушетках, у которых разъезжались ноги; ты с удовольствием спал на постоялых дворах, даже если с постели твоей сыпались доски. А сколько раз ночевал ты на улице, в саду, в беседках и на верандах, а во время войны — под открытым небом, в лесу, а в Сербии прямо на камнях или в снежных сугробах, и в черногорских курятниках, в овинах, в стогах кукурузы, на чердаках крестьянских домов Тироля, в ванной или на бильярде в горных шале. И все это по многу раз, не говоря уж о госпиталях, которых столько было на твоем пути от албанского Съеша до Праги и Броумова, что не перечесть. А еще ты спал в словацких хатенках под перинами-валунами и посреди супружеской постели, между хозяином и хозяйкой. Короче говоря, человек ты по части ночлега опытный и искушенный.