Изменить стиль страницы

— Неплохо, — сказал я Гасу. — Очень уютно.

— Я первый съемщик этой квартирки. Получил ее с мебелью, телевизором, микроволновкой и так далее. Так что перевозить сюда мне пришлось только себя самого.

Кроме двери на внешнюю лестницу я увидел еще две. Одна была приоткрыта, за ней различался шкаф с одеждой. Я указал на другую:

— Там тоже шкаф?

Гас покачал головой:

— Нет, лестница вниз — туда, где Херб держит свои кареты.

— Кареты?

— Шучу. Это же бывший каретный сарай.

— Виноват, — сказал я.

Ни одной фотографии на стенах этого жилища фотожурналиста не наблюдалось. Если бы на кофейном столике не стояли две немытые чашки и тарелка, квартира выглядела бы нежилой.

— Давно вы здесь поселились? — спросил я.

— С тех пор, как Клодия выставила меня. С прошлого апреля. Мистер и миссис Кройден — это мои домохозяева, Херб и Бет, — обставили здесь все примерно в то время, когда мне понадобилось жилье. И один наш общий знакомый рассказал мне об этом. По-моему, они — Херб и Бет — мне обрадовались. Все-таки живая душа рядом. Они потеряли сына.

— В Ираке?

— Взрыв самодельной мины, — кивнул Гас. — Бессмысленная, идиотская случайность, как и все, что там происходит. — Он подошел к кофейному столику, переставил две пустые чашки на тарелку, поднял ее к груди и отнес в мойку. — Хотите колы? Или могу кофе сварить. Выпивки я не держу.

— Сойдет и кола, — ответил я и, пройдя к противоположной стене, присел на диван.

Минуту спустя Гас принес две банки колы, прижимая их левой рукой к груди. Опустив банки на кофейный столик, он сел напротив меня.

— Так что вы хотите узнать?

— Чего вы ждете от развода? — спросил я.

— Жду? — Он покачал головой. — Ничего. Это затея Клодии, не моя. Я хочу поскорее покончить с ним, вот и все.

— Вы же не хотите потерять детей?

— Конечно. Я полагал, что это само собой разумеется.

— Ничто не разумеется само собой. Именно поэтому вам и требуется адвокат.

— Мне просто надоела всяческая суета, понимаете?

— Если вам хочется, чтобы я ушел, я уйду.

— Нет, — сказал Гас. — Нам же нужно поговорить. — Он взглянул мне прямо в лицо: — Ну что, хотите услышать историю моей жизни?

— Я ваш адвокат, а не исповедник, — ответил я. — Речь идет о вашем разводе. И самое главное сейчас, чтобы вы мне не врали.

— Ладно, — кивнул он. — Так что вы хотите услышать?

— Я ничего о вас не знаю, — ответил я, — и мне не хочется получить от адвоката вашей жены какой-нибудь неожиданный удар. Сюрпризы нам не нужны, нисколько. Так что скажите мне сами — что я должен знать?

— Ну что же, у меня ПСР. И теперь это во многом меня определяет.

Я кивнул.

— Вы получаете какую-нибудь помощь?

— Я получаю лекарства, состою в группе взаимной поддержки. Не уверен, что мне это сильно помогает. Но члены группы стараются. Думаю, прок от них все-таки есть. — Он поднял перед собой изувеченную правую руку. — На самом-то деле я заболел еще до того, как мне оторвало кисть. Травматическим стрессом. Заболел в тот самый миг, когда самолет, на котором я летел, коснулся той проклятой Богом земли.

— А что произошло между вами и женой?

— Временами я сам себя не узнаю, — покачал головой Гас. — Я словно взлетаю к небу, наблюдаю за собой и гадаю, кто он, черт побери, такой — этот свихнувшийся, невыносимый однорукий тип, совершающий поступки, которых я никогда не совершал?

— Так что он совершил, этот тип? — спросил я.

— С катушек съехал, — криво улыбнулся Гас. — Обвинял жену в неверности. Доводил дочерей до слез. И жену. Да и себя тоже. За это его из дома и поперли. Понимаете? Это был не я. Если, конечно, не считать того, что это все-таки я. Во всяком случае, в том, что касается однорукости.

— А ваша жена действительно вам изменяла? — спросил я.

— Не знаю, — ответил Гас. — Если и да, винить ее за это трудно. — Он помолчал, потом добавил: — Доказать я ничего не могу, но думаю, у нее кто-то был. И есть.

— Вы никого из домашних не били? — спросил я.

— Конечно нет. Я никогда… — Он встал, подошел к окну. — Нам обязательно копаться в этом?

— Я должен знать все, — ответил я.

— Да знать-то больше и нечего.

— Ну хорошо, — сказал я. — Отложим до другого раза.

Гас снова сел.

— Вот практически и все, о чем я сейчас думаю, — сказал он. — Об этом мужике, спятившем на глазах у своей семьи. О чужом человеке, в которого я превратился. А, ладно. Давайте не будем об этом.

— И вы больше не фотографируете?

— Я не могу, — ответил он. — Не могу делать это одной рукой. Сестра твердит, что я смог бы, но она ошибается. И злит меня страшно. Я пытаюсь привыкнуть к себе новому, а она настаивает на том, что ничего не изменилось. — Он покачал головой. — В общем, я получил работу в конкордском фотомагазине. Фотомагазин «Минитмен». Я понимаю, мне оказали услугу, дав эту работу. Я продаю фотоаппараты, рамки для снимков, ну и так далее. Думаю, меня взяли туда потому, что я довольно известный фотограф — вернее, был им. Печатался в «Таймс», «Ньюсуик», «Джиографик», получил несколько призов. Хозяйка магазина, Джемма, очень милая женщина, наняла меня из жалости, тут я совершенно уверен. Она попыталась приспособить меня к преподаванию. Но я сказал ей: единственное, что я знаю об искусстве фотографа, сводится к тому, что он должен в правильное время оказываться в правильном месте, всегда носить с собой камеру и надеяться на хорошее освещение. — Гас улыбнулся. — Так что учебный курс у меня получился бы очень коротким. — Он наклонился ко мне: — Вы помните фотографии, которые делались во Вьетнаме?

— Конечно, — ответил я. — Некоторые из них забыть невозможно.

— Буддийский монах, приносящий себя в жертву, — сказал Гас. — Солдат Вьетконга, лет двенадцати на вид, поливающий людей очередями из автомата, который больше его размером. Офицер-вьетконговец, которому простреливают голову. Выгружаемые из самолетов гробы. Классика. Каждый снимок лучше, чем тысяча слов. Вот за такими я всегда и гонялся. За снимками, рассказывающими какую-то историю. А много ли вы видели таких снимков, присланных из Ирака?

— По-моему, не очень, — пожал плечами я.

Гас вздохнул.

— Понимаете, Брейди, — помолчав с минуту, сказал он, — дело в том, что именно те снимки и изменили отношение к Вьетнамской войне. Люди просто не могли с ними смириться. А штатные журналисты состоят под контролем. В большинстве своем это хорошие, преданные своему делу репортеры. Они много работают, часто подвергают себя опасности. Однако они видят и слышат только то, что разрешают им видеть и слышать военные и политики. И все это знают. Им приходится довольствоваться лишь той информацией, какую дают им вояки, а вояки получают приказы из Вашингтона. И используют средства массовой информации для достижения собственных целей. Вы когда-нибудь видели фотографии поступающих из Ирака мешков с трупами солдат?

— Думаю, что нет.

— Ну так это потому, что печатать и показывать их запрещено. И во что превращаются американские мальчишки, которых там убивают? Всего лишь в порядковые номера. — Он снова вздохнул. — Там куча хороших журналистов. Однако если им не позволяют оказываться в правильное время в правильном месте, то какое в том месте освещение, уже совершенно не важно.

— Ладно, а вы, Гас? Вам удавалось оказываться в правильное время в правильном месте?

— Я всегда был независимым фотографом, — ответил он. — И никогда штатным. Там была горстка вольных стрелков вроде меня. И они нас ненавидели.

— Кто?

— Вояки. Они же не могли контролировать нас. Не могли подвергать цензуре. Им было ясно, что мы гоняемся за информацией, которую они давать не хотят. Информацией, говорящей о бессмысленности того, что там творится. О провале всей операции. О солдатах, которые гибнут под огнем своих. О дерьмовом оборудовании. О тупоумных решениях командования. О гибели детей. Обо всем, что они скрывают. Они ведь рассказывают только собственную версию происходящего. Не настоящую правду. — Он взглянул мне в глаза: — Вы, наверное, думаете, что я параноик. Что мной правит ПСР.