— Да, не некрасовский мужичок, — согласился он. — Газеты читаю. Вот — сегодняшняя. Прямо классика! Хотя… вряд ли вы ее читаете — не для вас, а для нас печатают, так скать, для поголовья.
— Ну почему же? Выписываю…
— Да? А щеки не горят от стыда, когда читаете про нашу счастливую жизнь?
— Чего ты от нее хотел? — в свою очередь спросил Ожегов. — На то и газета, чтоб радовать людей и собирать их вокруг себя. Чего еще от нее требовать?
— Не цыплята, чтоб собирать нас, — сплюнул тот. — Хочу правды, единственной к тому ж!..
— Вот чудак! У нас — десять их, что ли?
Но бугай смело рванулся на красный свет:
— Больше! Районная, областная, какая-нибудь цеховая многотиражка, — перечислял он. — Словом, столько повсюду правд, что пятак свернешь, как пьяный боров. Лучше не ковырять… Но хочется одной, про каждый день и час… А то сижу в гнилухе, света — в полнакала лампочка горит, радио — нет, проводку не протянут никак, ни магазина под боком, ни клуба, чтоб в кино сбегать… Одни правды! Что они мне — светят разве? Странно, не правда ли, гражданин капитан?
— Я тебе о работе, о настоящей жизни… Пойми.
— Не надо! Я только что об этом прочитал… Не без интереса, — отмахнулся он. — Особенно меня заинтересовал следующий факт: заводу выделили три квартиры. Понимаю, что люди радешеньки до слез. Прямо так и пишут: «Со слезами на глазах токарь со станкостроительного принял ключи от квартиры…» Конечно, завтра он попрет на «Ура!» и в неделю своротит месячный план, но я хочу, — неожиданно закричал он, — жить в «Дворянском гнезде». Рядом с редактором этой правды… Он, надо полагать, обогнал меня на целый строй: я сижу впотьмах, как при царизме, а он уже давно перемахнул через развитой социализм. Нет, нам не понять друг друга… Не та дистанция. Мы, мягко говоря, не равны, но хотца пожить рядом, в соседях, как двадцать лет назад, когда переворачивали этот край: я валил лес, он сучки срубал, а жили в одном бараке. Потом что-то случилось. Очнулся — гипс… Вроде так.
«Хреновый из меня воспитатель», — подумал капитан Ожегов. И не одернул даже бунтаря. Зато бунтарь напирал.
— Начать бы сначала… Я бы мог сотрудничать в газете. Господи, про такую правду написать даже моя Алка сможет! — воскликнул он. — И старик этот, обглоданный нашим временем до костей… Втроем бы засели за любую статью о правде.
— Другие газеты читай. Центральные… Они точней… Где баба-то твоя? — не зная, как осадить бунтаря, спросил участковый.
— Баба на работе.
— На свалке?
— Посуду собирает. Она — вечная труженица, — ответил бунтарь, — не в пример другим. А что?
— Не надорвется с такой поклажей?
— Не надорвется, — спокойно ответил супруг той, что, по его словам, работала сейчас на свалке. — Она привыкла поднимать тяжести. Не в Америке живем… Да и не зря бутылки называют «пушниной». Так себе, пух. Вот припрет опять мешков десять…
— Эх, Леха! — вздохнул участковый. — Зальетесь ведь в доску. А молодые… Детей бы завели.
— Нищету плодить? — усмехнулся тот. — Как Томка с Аркашкой. В наше время нельзя допустить этого. Были в детсаду? Видели деток?
— Своих иногда отвожу. Ну и что?
— Ничего. К слову я. Был такой случай, — оживился Леха. — На бывшей работе как-то отправил меня мастак в детсадик. Сходи, мол, обнови штакетник. Прихожу я, значит, туда, настроился — и постукиваю себе, как дятел, а короеды в песке роются, пищат, хихикают… Веселый народец! А когда солнце поднялось над головой да окатило нас светом, тут-то я и разглядел, что в ушах у детей— драгоценные сережки. Да, да! — выпучил он глаза, едва разодрав подтеки. — А те, что без сережек, играли отдельно, в другой песочнице. Но их было меньше… Потому их оттолкнули в сторону. Ну все как во взрослой жизни, то есть в нашей! Без сережек — дурной тон и дальнейшая бесперспективность. Будто на роду писано: этот, в штопаной рубашке, будет каменщиком, а этот, в джинсовых шортиках, возглавит какой-нибудь трест, и та, с крупными сережками, будет заправлять в его бухгалтерии финансовыми делами. Когда я понял это… Словом, мне стало страшно, представил я себе: у крыльца присев на корточки, плакал мой ребенок, а эти, с сережками да в джинсовых шортиках, забрасывали его песком, как шелудивого щенка. После этого я стал много рассуждать о жизни — и не пришел ни к чему. Теперь пьем. Оба пьем и помногу.
— Ты, наверное, настоящей жизни не видел, — помолчав, отозвался Ожегов. — Потому обозлен.
— Конечно! Где нам! Из-за пилорамы одни обрезки видны — не до хорошей жизни…
— Постой, не перебивай! — прикрикнул участковый. — В личной жизни ты свободен… Дело ваше. Но работать ты обязан всегда! Поэтому я тебя предупреждаю… И предупреждаю в последний раз.
— Пожалуйста! Я готов к этапу, — расхрабрился вдруг Леха, с вызовом посмотрев на участкового. — Там, в тюряге, я хоть знать буду: кто есть кто! Если все мрази, то и я мразь, а здесь — потемки… А вы бы, конечно, хотели, чтоб мы с Алкой работали на эту толсторожую ораву не покладая рук?
Ожегов был привычен к подобным разговорам. Он давно приметил, что всякий бездельник обязательно зубаст, его не возьмешь, как говорится, голыми руками. Работяге некогда лясы точить, но этому только тему подать… Он не слезет с нее, пока не загонит… И с ним нужно было бороться, как с грибком, что в два-три года может слопать здоровый пятистенок. Когда народились такие люди? Десять — пятнадцать лет назад? — не просто было ответить на эти вопросы даже такому знатоку, каким считал себя капитан Ожегов, но он не сдавался, решив для себя: с опозданием, но бороться с ними, выжигать до самых корней, чтоб и корни эти выдрать, не позволив им разростись вширь и вглубь. Был и другой метод: попробовать убедить человека в том, что он разваливается, как сгнившее дерево, что единственное спасение — это отказаться от гнили и пустотелости и начать себя заново с крошечного ростка. Об этом подумалось прежде всего капитану Ожегову, и он, щелкнув портсигаром, заговорил:
— Пойми же ты наконец, что без работы погибнешь. Вот старик, — кивнул он на сенки, — даже на пенсию не заработал, побирается теперь, как нищий. Разве это жизнь? Нет, конечно… Во-вторых, о какой толсторожей ораве ты говоришь? Не пойму никак.
— О местной власти говорю. Я работал на них столько лет, но сижу в болоте. Да и вы, — сплюнул он, — надо полагать, на хозрасчете. У вас тоже план: чем больше наловите нашего брата, тем сытнее жить будете. За счет таких, как я, держитесь на плаву…
— Заткнись ты, ско… — едва не сорвался участковый, но сжал челюсти. — Они же заработали это всей жизнью.
Но бунтарь входил в раж.
— В том и дело, что они — жизнью, а я — горбом, — хрипел он. — Они всей жизнью, а я одним горбом… Построившись в центре, они как бы четко объяснили мне, кто я таков, презренный раб… Не спорю: пусть Алка метет улицы перед выходом этих персон, но я не хочу, не желаю-у… Да, я пью, — соглашался он, — и буду пить, пока кругом — ничего, кроме питья. Жрать не дают, зато ярмарки устраивают, на которых продают китайские халаты. Понимаете, — оживился бунтарь, — я выкатываю на бан голодный и с голой ж…, но зато в богатом халате! Как Шукшин в «Калине красной»…
Ожегов, откинувшись на ящике, от души расхохотался. Конечно, он помнил эту богатую ярмарку, где даже Томка выторговала своему рыжему амбалу великолепный китайский халат.
За неделю в местной газете объявили о проведении этой ярмарки; заодно планировалось проститься и проводить на заслуженный отдых зиму, которая порядком надоела северянам. Снег сошел, накатила следом привычная грязь, сжирая дороги.
Под воскресенье на стыке города и Нахаловки выросли торговые ряды, украшенные кумачом. С утра повалил народ, который в импровизированных воротах встречали клубные работники, напялившие на себя русские национальные костюмы. Баяны рыдают, барабаны бьют, скоморохи сыплют частушками, как золотой крупой, но толпа рвется на запах, ее не обманешь. Когда ротозеи привалили к месту торговли, чтоб получить обещанное редактором, то выяснилось, что чай выпит, а пельмени и блины съедены еще при открытии ярмарки, что весь этот процесс заснят уже на фото- и кинопленку. Получилось так, что людей оставили на бобах, хотя они целую неделю готовились к выходу на ярмарку, как, наверное, не готовятся к выходу из тюрьмы. Но ковры и халаты все-таки не исчезли. Надо было их брать, и все кинулись к прилавкам. Томка же, о которой все в Нахаловке говорили просто: баба с козырем в башке, — ринулась на красный цвет томатов. К пятилитровой банке помидоров придавались пачка индийского чая и пачка с броской надписью: «Обдирные хрустящие хлебцы». Но и тут ее «козырь в башке» дал о себе знать… Она не смогла, как все, отовариться молчком, встала на дыбы: