Изменить стиль страницы

Ее мать, аскетического склада женщина, угрюмо наблюдавшая за ней, произнесла с приобретенной в долгой борьбе с дочерью свинцовой властью, с очевидным намеком: «Смотри, Надежда…» И Надя вспыхнула оскорбленно, будто мать приписывала ей бог знает что…

Лифт поднял ее к квартире Говоровых, и она застыла перед дверью, одетая в легкий розовый плащ с белой нейлоновой косынкой, завязанной спереди на тонкой девичьей шее, легкая, чистая, уверенная, что неотразима, и сейчас Манечка, — она представляла ее совсем крохотной — кинется к ней, к ее чистоте, к непорочности, к кокетливо-дорогому импортному плащику, к ее безгрешным глазам, бедная, бездомная девочка, а вслед за ней Ирина Михайловна, к которой никогда не было у нее зла, упадет ей на грудь…

Она долго ждала у двери, но никто не открывал. Позвонила соседям. Ей сказали, что Говоровы на даче, объяснили, как их найти: метро до Филей, затем электричкой. Да тут совсем рядом. Душу светло опахнуло — «Зяблики».

Но что-то в ней затормозилось от первой неудачи, ощущение новизны, эффекта приглохло, она с досадой подумала, что снова надо искать. Но страха еще не было…

Страх копился все три долгих года, и она подспудно, но все сильнее чувствовала его по мере того, как выходила из трясины, — сама вспоминала о ней с омерзением. Это было поразительно: она очищалась — через унизительную муку лечебницы, через воцаренный матерью тюремный режим дома, куда она вернулась после суда, отнявшего у нее ребенка, через постылое одиночество, — она очищалась! — но чем дальше уходила от прошлого, уже совсем другая, тем беспощаднее и методичней давил Надю ее страх.

Однажды мгновенным, как искра, прозрением она осознала, что это сидит в ней материнская вина — за Манечку, за суд, на который она не пошла, не могла пойти, и который лишил ее дочери, за жестокий запрет Игоря видеться с Манечкой, — она никак не могла переступить этот запрет, даже когда обрела на это право. Так она и жила под страхом прошлого. Но вот подкатило к сердцу: ехать в Москву — и как рукой сняло.

В электричке она забилась в угол желтой деревянной скамьи, влилась в спинку, напряженно глядя в пыльное окно, не выпуская из рук яркой целлофановой сумки с ковбойской картинкой. Вагон был почти пуст, никто ей не мешал отдаться раздумьям, но на ум ничего не шло. Взгляд бесцельно встречал и провожал несущиеся мимо стандартные дома пригорода, вагоны и цистерны на веерной путанице рельсов, серые бетонные заборы, — все обрывалось на срезе окна.

Лязгом и качкой вагона, непрерывным движением зрачков по бегущей толчее станционных построек утомило, забило голову. Она зажмурила глаза и сразу задремала, пока какое-то кваканье не проникло ей в уши, это оказался нещадно искаженный испорченным динамиком женский голос. Надя расслышала нечто похожее на «Зяблики». Поезд тормозил, она бросилась к двери, судорожно хватаясь за ручки скамеек, чтобы не упасть.

То, что красиво называлось «Зябликами», было замусоренной пристанционной площадью, окруженной однообразно-желтыми магазинами, немного на отлете стояла пластмассовая, летнего типа постройка, увенчанная крупной прописью: «Кафе «Ветерок». Но Наде, по описанию говоровских соседей, нужно было перейти на противоположную сторону станции, и она пошла в конец высокой платформы.

Тут была своя небольшая площадь с обшарпанным магазином в центре, весьма оживленном. У самого переезда раскинулся базарчик, где с десяток пожилых женщин продавали яблоки, цветы, черную смородину в банках, сыроежки и опята, разложенные ровными тощими кучками. Внешние картинки — спускающийся с крыльца магазина парень в кепчонке, открыто, как бы напоказ, держащий за горлышко темную бутылку вина, группка мелюзги с велосипедами, молодая женщина в стоящем перед красным мигающим зрачком шлагбаума «жигуленке», недовольно обмахивающая обернутое к мужу капризное алое лицо, — проходили мимо сознания Нади, и ее томило желание скорее выбраться на волю. Перейдя пути, миновав поселковые задворки с петляющей среди них черной угольной дорогой, она наконец с облегчением ступила на чистую, идущую поверх травянистых канав асфальтовую дорожку.

Иногда достаточно совсем пустячного случая, подвоха судьбы, вроде того, что Говоровых не оказалось на московской квартире, чтобы в человеке проклюнулась сокрытая в нем червоточинка и стала заполнять его совершенно неощутимым токсином, и тогда обычные обстоятельства начинают приобретать, тоже помимо сознания, иной, чисто противоположный смысл… Наде стало холодно. Тропа шла по открытому полю с низкой, частой гребенкой светлой стерни. Цепью великанов шагали вдаль высоковольтные опоры, по глади жнивья стремительно скользили зыбкие тени облаков. Облака с бело-розовым подбоем причудливыми неслышными громадами двигались над еще не окропленным охрой осени леском, к опушке которого, помня путеводный наказ говоровских соседей, шла Надя.

Ветер в самом деле был свеж, он злил Надю, ощущавшую знобкую сыпь на лице: вот такой, замерзшей, как собака, она не хотела показываться дочери, а более того — Ирине Михайловне, м а т е р и  Игоря, которую подсознательно хотела «поразить». Поплотнее запахнула розовый плащик, стараясь загородиться от ветра яркой целлофановой сумкой, сжала зубы, уставилась слезящимися глазами в тихую лесную опушку: за ней, первая же в дачном поселке, должна была быть улица Говоровых. Но прибитая к штакетнику углового двора на той стороне улочки поржавевшая железка со словом «Лесная» будто хлестнула ее по глазам. Страх сковал ее, превратил в ледяную мумию. С умершим сердцем она заставила себя обойти березовый мысок и вдруг там, в дрожащем мареве убегающей вверх улицы, увидела черненького, в брючках, кузнечика, прыгающего в тесноте сдавленного деревьями и заборами перекрестка. Мучительно пробились немыслимо давние, известные ей одной признаки, сказавшие, что это Манечка.

«Нет, нет, только не сейчас, — потерянно метался рассудок. — Нужно согреться, прийти в себя, все успеется, целый день впереди. Могу я, наконец, хотя бы позавтракать…»

Внезапно пришедшая мысль о завтраке была спасительна, и Надя почти бегом вернулась на станцию. Когда входила в кафе «Ветерок», все в ней дрожало от внутреннего сопротивления, но страх был сильнее, в мозгу все время скакал маленький черный кузнечик. Еще играя, «делая мину», она спросила у буфетчицы, есть ли портвейн, хотя отлично видела, что есть — по нескольким бутылкам, стоявшим на голой полке, достаточно было одного беглого взгляда. Полная белолицая женщина в довольно свежем халате, чувствовалось, привыкшая к роли хозяйки положения, глянула на нее зорким собольим глазом, но, видно, розовый Надин плащик вместе с лишенным знакомых ей примет Надиным лицом что-то нарушили в ее обычном представлении о посетителях «Ветерка», и она, крикнув вместо ответа четверым слишком распустившим язык парням в дальнем углу зала: «Потише там, с «матерью»! Совсем уже…» — взяла стоявшую под руками бутылку и ловким движением ножа срезала мягкую белую пробку.

— Белый? — еще хитрила с буфетчицей, а главное — с собой, Надя.

— Красный. Наливать?

Надя пожала плечиками с видом брезгливости.

— Налейте стаканчик. Холодно. Промерзла. А закусить… покушать, — поправилась она, — есть что-нибудь?

— Все перед вами. Бутерброды, яйца вареные, рыба жареная.

— Дайте два бутерброда.

— С колбасой, с сыром?

— Тот и другой.

Зал был полупустой. Надя села к окну, как бы прикрывшись от буфетчицы спиной и, перед тем как выпить, успела оглядеть видную из окна площадь, подняла глаза к высоко идущим облакам, небо в разрывах между клочьями текучей розоватой кисеи было холодно-бездонным, и у Нади перехватило горло от невообразимой жалости к себе.

Она как бы ушла в эту бездонность… Там сияла весна. За огромным больничным окном цвел старый яблоневый сад, было раннее утро, город только начинал жить, повизгивал трамвай, кричал петух, вплетаясь в ровный гул проснувшихся улиц, а из сада вливался в палату пронзительно-острый запах подхолодавшей за ночь парной земли, запах самого солнца, ушедшего в золотую пыль рождающегося дня, и все это сливалось с Надиной слабостью, с ее тихим спокойным дыханием — она тоже как бы начинала жить после тяжелой ночи. Ее привезли сюда вечером, а ночью она уже родила, и то, что — девочку, тоже как бы оправдывало ее слабость, ее томление: девочка поймет, простит. Вот только ей очень хотелось есть, это как-то даже смешило ее, но так было — зверски хотелось есть. Так рано, кто же ее покормит, пришел бы сейчас Игорь!