Изменить стиль страницы

В хате он был молчалив, сумрачен, подавленное его состояние передалось Любе, собиравшей прощальный ужин, — завтра Яков должен был уезжать. Впервые за время его гостеваний она не знала, как себя вести с ним. В душе раскаивалась, что поддалась Софье, чего-то смутно ждала. Когда сели за стол, он, тяжело задышав, закрыл глаза ладонью, а другой рукой стал шарить по скатерти, искать ее руку. Она охватила его запястье — смиряюще, нежно.

— Прости ты меня, Люба, — проговорил он, не отрывая ладонь от глаз.

Она задумчиво поглаживала его сжатый до белизны кулак. Сказала с какой-то детской печалью:

— Что ты, Яша… В чем мне тебя винить? Ты ни в чем не виноват…

— Кто ж виноват?

Яков открыл наконец глаза. Он сидел перед Любой, сжавшись в комок, тянулся к ней ищущим, странно уменьшившимся лицом, почти личиком, и был похож сейчас на ребенка, почти на младенца, которого можно легко убить.

— Кто виноват? — переспросила она. — Война виновата, Яша. Вот кто…

Он протянул, согласившись:

— Война-а-а…

И вдруг сполз со стула, положил голову ей на колени.

— Прости, Люба… Забудем обо всем… Нет жизни без тебя. Задушил я себя, слышишь? Задушил…

С первой же минуты, как он предстал перед ней сидящим на бидоне в редеющей дымке прохладного утра, с первых его слов она поняла истинный смысл прихода Якова и никак не могла определиться на случай вот такого разговора. И сейчас она снова «оттягивала время», поднимала его с пола ослабевшими руками:

— Что ты, господь с тобой, встань, встань… — Наконец усадила на стул, тоже трудно, запаленно дыша. — Как же это — задушил? У тебя ж семья. Дочь. Как же? Да и я… — Она нервно рассмеялась. — Какие амуры на старости лет? Внук вон скоро женихом будет.

Яков, застонав, поднялся со стула, зашагал по комнате, странно скособочившись. «Язва», — догадалась Люба, сознавая, что не то и не так говорит. Он подошел, охватил ее шею, к самому лицу приблизил блуждающие глаза.

— Никого у меня нет, Люба… Ни-ко-го… Ни-че-го… Ни синь пороха. Одну тебя любил всю жизнь. Веришь? Чем поклясться тебе?

— Яша, ты же не один, опомнись.

Он горько покачал головой.

— Не один, не один, Люба. Ты права. На бумаге не один. А так один. Жизнь меня скрутила во как! — Он сжал кулаки, тут же обессиленно разжал их. — Я не виню никого. Ни жену, ни дочь не виню.

— Это нехорошо — своих винить, — вздохнула Люба.

Яков будто не слышал ее.

— А как подумаешь: жизнь-то прожита. — Он снова приблизил к ней жутко расширившиеся глаза. — Имеет же человек право, боже ты мой, последние свои годы прожить по совести. Ведь уйдем скоро с земли-то, Люба! Ничего же не останется, ни-че-го… — Задумался, совсем тихо выговорил: — Ты правильно сказала: война все по-своему поставила. Душу мне подменила. Туман был в голове. — И вдруг словно живой водой омыло Якову лицо, пронзительно-светлыми стали глаза: — Люба, о чем мы говорим? Что ж, нам и вспомнить нечего? Ты сегодня как запела — меня огнем прожгло. Люба! Забудем все, что в жизни случилось. Прости, слышишь?

Он стал искать губами ее губы, чувствуя запах чистого и здорового женского тела, прокаленных майским зноем волос. Она слабо отрывала его руки, безотчетно зажмурившись, и когда он стал целовать ее, через мучительное чувство ненужности того, что пришло так неожиданно и поздно, через пробивающуюся тошнинку бабьего стыда, Люба вдруг ощутила обессиливающую полузабытую сладость. Она все же оторвала от себя Якова, встала со стула, оправляя кофту, прикладывая ладони к запунцовевшим щекам, словно гася их.

— Погоди… Боже мой, Яша, грех-то какой… — Обежала смятенным взглядом открытые окна, будто за ними могли подсматривать. — Грех, грех, Яша… Ты ведь знаешь, я так не могу. Люди же мы с тобой. У меня сын, Алеша, что он скажет? А люди? И тебя от семьи отнимать не хочу.

Он стоял перед ней, отчетливо понимая, что эта минута должна решить все.

— Люба! Что ты: люди да люди?!

— Как же, по-людски и надо. Средь людей живем.

— Что ж теперь — по дворам ходить, совета спрашивать?.. Что ж мы с тобой — не решим вдвоем? Помоги мне. Помоги забыть мою вину. Вот пришел же! Вернулся! Я и с Игнатом говорил. Дело для меня в колхозе найдется. — Он опять обнял ее. — Опорой друг другу будем, до конца дней. Видно, судьба такая.

Она вздохнула, развела его руки.

— Сколько тех дней осталось… Сам говоришь…

— Сколько есть — все наши.

Покачала головой, сложив ладони на груди, умоляя его.

— Давай ужинать, Яша. Завтра рано вставать.

Продолжительным, изучающим взглядом смотрела, как он снимал пиджак, приглаживал оставшиеся на висках волосы, чувствовала, что ее долго не отпустит неприязнь к той, годы длившейся его жизни, чужой и смутной. Ей хотелось заплакать, как девочке, вылить свою обиду, но в ней уже начинала подниматься зыбкая теплота женского всепрощения…

10

Чуть светало, когда они вышли из хаты. Плотно сбитое кружево травы во дворе мерцало несметной дробью хрустальной росы, от земли пронзительно веяло холодком, молодым запахом сенного сока. Дотлевали звезды в голубой зыби над смутной белизной хат еще спящего села, воздух был невообразимо чист, свежил и светлил голову Якова после долгой, нервной ночи, он чувствовал, как сходила с лица сухо стянувшая кожу бессонница.

Тонкую, словно струна, тишину оборвал далекий петушиный голос, этот голос хлестнул Якова по душе напоминанием о детстве — оно было растворено средь неразборчивых очертаний белых хат, тынов, путаницы садов. Мучительно не хотелось снова рвать живую пуповину, уходить из протопленной, уютно пахнущей печевом хаты, от Любы, стоявшей рядом в легком темно-синем жакете, надетом на белую кофточку.

— Идем, Яша, пора. — Голос Любы неслышно надломился в огромной тишине.

Яков вздрогнул. Он пошел к калитке съежившись — то ли от холода, то ли от потерянности, — угловато подняв плечи и держа чемоданчик в руке.

Нет, сейчас она не смогла бы пойти с ним по улице. Не смогла бы…

— Яша! — окликнула его Люба. — Пойдем через огороды, через речку. Там ближе до шляха. Ты разве не помнишь? Там и тропинка пробита.

— Пошли через огород, — согласился Яков, понимая, что Люба стыдится случившегося и казнит себя за то, что было с ними этой ночью.

Она, опустив голову, пропустила его вперед. Они ступили в сад, молчаливо нависший переплетением слабо, неразборчиво белеющих весенним цветом ветвей, миновали крупчато-черные в первой огородной зелени, мокрые от росы гряды; тропинка побежала вниз — там, в лощине, призрачно, ватно лежал туман, из него проступали купы верб.

Люба ощущала какое-то странное, смешанное чувство, и даже сейчас, после ночи, затеплившей, к стыду ее, совсем погасшие угольки любви, когда будто вернулась на землю душа Якова, ничего не могла решить, и это опустошало ее.

На сбегающей в лощину тропинке Якова все время мучило сознание чего-то невообразимо знакомого — и в пряном запахе росной травы, и в желтоватом спокойном свете зари над кромкой леса за луговиной… «Досвитки!» — вспомнил Яков и остановился, повернулся к Любе.

— Помнишь?

Она измученно улыбнулась:

— Все я помню, Яша… — и притихла, строго глядя в сторону. — А помнишь, там вон самолеты немецкие летели. Страшные. Как с того света.

Яков сомкнул губы, двумя белыми бликами выдавились скулы.

— Да уж как забыть…

Какое-то время шли молча. Перед глазами Якова все плыли и плыли сладкие ночи досвиток, и даже пришедшее оттуда, издалека, видение железно бубнящей вереницы не разрушало щемившего душу воспоминания. Но в том, что он видел вокруг сейчас, что дорисовывало ему воображение, стало чего-то недоставать, был какой-то прочерк, отозвавшийся в Якове смутной тревогой. Наконец он понял, в чем дело, и это было невероятно. Речка! Киндарка! Ее не было.

Снова с необычайной яркостью представилась ему предутренняя рань, когда он возвращался домой с досвиток. Все было так, как и ныне: одуряюще пахла росная трава, светлела даль над зазубренной линией далекого леса, заревой холодок свежил лицо. Все было так. Но тогда, давно, еще была и цепочка серебряных блесен меж белесых куп ветел, окутанных понизу ночным туманом, — это виднелась Киндарка, неизвестно когда и кем нареченная этим именем, но своя, родная с самого детства.