Домой Грачёв приехал рано. На столе в большой комнате лежала записка: «Кабинет отделывать не надо. Пришлю мастеров. Очкин».
Поднялся на второй этаж. Здесь в просторной комнате с видом на море лежал штабель только что привезённых откалиброванных золотистых досок — для стен кабинета. Улыбнулся Грачёв, подумал: «Если бы для тебя только, я бы ничего и не отделывал».
Присел на край штабеля, предался размышлениям. На днях в цехе объявили: он получит квартиру в новом доме. Вот и настало время, когда он встал на ноги, мог бы обзавестись семьей, наладить иную жизнь, но странное дело: он этому обстоятельству не радовался и даже как будто жалел прежнюю бездомную жизнь. Ведь именно она, эта его бесприютность, предоставляла ему счастливую возможность строить дачу Очкину и таким образом часто видеться с Ириной и Варей. Видеть бывшую жену и дочь, слышать их голос было для него слишком важно, так важно, что он и представить не мог иной для себя жизни. Он любил Ирину, любил дочь; когда-то серьёзно думал, что любовь пройдёт и он встретит другую женщину, женщин встречал много, а в сердце жила одна — его Ирина, его первая и единственная любовь. И когда он в этом окончательно убедился, он не противился своим желаниям — искал всякую возможность быть к ним поближе, делать для них хоть что-нибудь приятное и полезное.
В пятницу во Дворце культуры Ленсовета проводилось совещание с народными заседателями района. Грачёв получил приглашение.
Из проходной завода, как всегда, вышли вместе с Сашей. И, как всегда, не торопились прощаться,— не спеша шагали, оглядывая дома на Кировском проспекте, по которому они обыкновенно шли к метро «Петроградская».
— Может, вместе пойдём? — предложил Грачёв, когда они остановились у входа во дворец.
— А что — пойдём! На людей посмотрим, послушаем, что говорят.
Сели в задних рядах. Справа от Александра сидела женщина со стопкой ученических тетрадей на коленях.
— И часто так вот собираетесь? — спросил у неё Саша.
— Нельзя сказать, чтобы часто,— два-три раза в год. А вы, верно, новичок?
Соседка оказалась разговорчивой, пояснила:
— Подростковая преступность растёт.
И заключила:
— Перестройка.
Очевидно, женщина была рада случаю поговорить. Продолжала:
— Взрослые — ладно, они знают, на что идут. А вот подростки... Этих мне всегда жалко. Я учительница, дети — моя слабость.
И минуту спустя:
— Подростка осудить — полдела, главное — приглядывать за ним, не бросать на произвол судьбы.
— Как приглядывать? — спросил Грачёв.
— А вот послушайте ораторов, сейчас рассказывать станут.
Вступительная речь ведущего собрание была короткой. Затем к трибуне стали подходить заседатели, такие же, как Грачёв, заводские люди. Были и учёные, учителя — говорили о работе с несовершеннолетними. Поднялся на трибуну разметчик с завода «Медприбор» — сутуловатый, с птичьим лицом пожилой мужчина. Александр встречал его на заводе едва ли ни каждый день, но никогда не думал, что и он — народный заседатель. Говорил разметчик просто, слов не выбирал,— будто в курилке с товарищами:
— Многие из нас ведь как понимают дело: засудил человека, упрятал в каталажку, а уж как он потом будет жить, когда вернётся — знать ничего не знаю.
Кто-то перебил его:
— Ты о себе говори. За всех не расписывайся!
Разметчика словно кнутом хлестнули.
— И скажу! Я-то ребят условно осуждённых не бросаю. И домой к ним схожу, и в школу... Я, почитай, сорок подростков присматриваю. Вот они! — все тут записаны!
Он махал над головой записной книжкой.
Грачёв к тому времени знал многих подростков, почти каждого помнил в лицо, и адреса записал, телефоны, но вот чтобы, как разметчик, домой ходить, приглядывать — этого не делал. А все заседатели делают. Они не просто судят, выносят приговоры — они близко к сердцу принимают судьбу осуждённых, особенно ребят,— помнят о них, стараются помочь обрести место в жизни.
По дороге домой друзья шли молча. Грачёв думал всё о том же: они могут, они делают, а я не делаю,— видно не хватает мне доброты такой, благородства.
Шли по улице Ординарной. Свернули в сквер, сели на лавочку. Смотрели на балконы серого шестиэтажного дома. Все балконы были окрашены в белый цвет и на сером фоне выделялись, и были похожи на корзинки или гнёзда птиц.
Взгляд Грачёва скользнул по стене и остановился на цифре дома 21. Ординарная 21. Где я слышал этот адрес? Слышал же где-то! Хорошо помню.
И он вспомнил дело о разводе музыканта и директора Дворца культуры. И мальчика. И его слова, обращенные к родителям: «Не ссорьтесь, пожалуйста!»
Саша поднялся, протянул руку:
— Бывай! До завтра.
Они простились. Грачёву нужно было ехать на трамвае, но снова посмотрел на цифру дома 21. «А что, если мальчику тому помощь нужна?»
В нерешительности вновь опустился на лавочку, размышлял: «Будто бы повода нет для визита. Родители разводятся. Да у нас таких сотни, тысячи. Молодые люди теперь проще смотрят на брачные отношения; женщина свободна, независима, она не хочет прощать мужу ни грубости, ни измены. Развод ныне — дело обычное. И, может, в будущем их станет больше. Что же это? Что будет с семьёй, ведь семья — ячейка государства, наконец, дети...»
Хотел бы он знать мнение о разводах мудрецов древности, признанных юристов, педагогов, но знаний у него не было.
И как-то сразу решил: зайду к музыканту.
Квартира находилась на первом этаже, дверь высокая, двухстворчатая, обита жёлтой искусственной кожей. Сбоку — никелированная пластинка, на ней золотом надпись: «Карвилайнен К. В.». Надавил кнопку. И долго после звонка, мелодично разливавшегося за дверью, никто не открывал, и не было признаков жизни в квартире. Затем дверь открыл Роман. В иссиня-серых глазах застыл испуг и удивление:
— Вам кого?
— Тебя.
— Меня?
— Да, тебя. Я из суда. Помнишь?
Роман открыл дверь, и Грачёв очутился в просторном коридоре. Тут были стол журнальный, два кресла, книжные шкафы,— высокие, вместительные, похожие на библиотечные.
Роман пригласил Грачёва к себе в комнату.
Из глубины квартиры донесся голос: «Я женщина, закон на моей стороне!..» Мальчик, заслышав ругань, опустил глаза, сжался, точно от удара, и глухо, нетерпеливо повторил вопрос:
— Вы ко мне пришли?
— К тебе, Роман,— сказал Грачёв.— Помнишь, в трамвае... Потом в суде?
Мальчик насупился. Спросил угрюмо:
— Вы тоже судья?
— Ну, нет, Роман, я не судья; заводской я, слесарь.
Показал на бок мотора, лежавшего на подоконнике:
— А ты, Роман, тоже техник. Вот у тебя мотор от катера.
Роман оживился:
— Блок цилиндра разобрал. И карбюратор.
— Сломалось что-нибудь?
— С отцом в прошлое воскресенье на рыбалку ездили. Двигатель едва работал. «Не силит»,— выразился Роман профессиональным языком шоферов.
— Трубка бензопровода... Подай-ка её сюда. Ты когда с мотором возишься, вот в эти места смотришь? — Грачёв показал на гнёзда цилиндров.
— Зачем смотреть туда?
— Душа тут мотора. Машина, она хоть и железная, а ласку тоже понимает. На неё внимательно смотреть нужно и слова хорошие говорить.
Роман достал из-под дивана медную трубку. Стал дуть. Воздух не проходил. Поднатужился. Из трубки, хлюпнув, что-то выскочило. Теперь воздух через неё шёл со свистом, свободно.
— Тут, как видишь, и моей помощи не потребовалось. Ты сам в одну минуту починил мотор,— сказал Грачёв. Роман был на седьмом небе, в нём пропала скованность, незнакомый человек уже не казался ему чужим.
— Папа! — закричал он.— Иди сюда, мотор починили!..
Вошёл Карвилайнен. Кивнул Грачёву и спросил у сына:
— Ты вызвал слесаря?
Грачёв поднялся.
— Извините, пришёл к вам без вызова. Если помните, в суде...
— А-а... Представитель власти. Гуманизм. Внимание к неблагополучной семье. Что ж, проходите сюда, мы рады гостям.
Говорил торопливо, вежливо, но в каждом слове слышалась ирония раздражённого человека.