От ворот того двора, где остались во времени следы мои и моих братишек и сестренок, увозимых отсюда в сорок четвертом году на гибель в Азии, я шел по городу в направлении своего родного дома, в котором жил вместе с папой и мамой до войны, из которого энкаведешники вывели моего отца, откуда немцы выгнали меня с матерью в годы оккупации. Я шел по улице Карла Маркса, которая за прошедшие с окончания войны четверть века нисколько не изменилась - все те же одноэтажные облупленные дома, узкие расходящиеся от «главной улицы» переулки, которые только тем и были хороши, что утопали в зелени деревьев. Я шел и отмечал места, чем-то знаменательным отпечатавшиеся в моей памяти. Вот здесь меня сбила автомашина, на которой куда-то спешили немецкие офицеры, так спешили, что не остановились, чтобы помочь отлетевшему из-под крыла «Мерседеса» мальчишке, неосторожно перебегавшему дорогу - будто всего-навсего собачке лапу отдавили.
А вот здесь меня, возвращающегося запоздало от друга, который оставался проживать в подвале нашего довоенного дома, остановил русский полицай и велел бежать домой дворами - наступил, оказывается, комендантский час. Я знал, что с попавшимися в это время жителями оккупированного города немцы не церемонятся, но удлинившийся майский день ввел меня в заблуждение. Я, как и посоветовал «наш» полицай, торопливо шел проходными дворами, оглядываясь и прислушиваясь, но в одном месте был замечен жандармами, когда перебегал улицу. Жандармы эти вселяли страх не только детям, не только взрослым гражданам города, да и, пожалуй, обычным немецким военнослужащим. Они всегда ходили вдвоем, четко отбивая шаг, глядя прямо перед собой мертвенным, белесо-голубым взглядом героев картин, тогда еще не родившегося русского художника Васильева, на груди у них висели большие бляхи, почему-то пугавшие мальчишек даже больше, чем неестественный размеренный шаг, огромный рост и вороненые стволы автоматов. И вот впервые я стал свидетелем того, что с размеренного неторопливого шага жандармы перешли на бег - они бросились в погоню за появившимся в поле их зрения ребенком. В вечерней тишине тяжелый топот кованых сапог разносился по всем прилегающим улочкам, пугая затаившихся за окнами людей, а мальчишка, отлично знавший все ходы и переходы, заставлял разъярившихся громил забегать в темные дворы, протискиваться между тесно стоящими стенами, перелезать через заборы. Но полевая жандармерия – гордость вермахта! Откормленные здоровые мужики в тяжелом обмундировании не отставали, изощренным слухом улавливали - и всегда верно! - легкий шаг убегавшего от них ребенка и не отказывались от намерения настигнуть его. А мальчишка полумертвый, несомненно, от страха, все уходил, уходил, хотя находился уже где-то совсем близко. Жандармы без слов понимали друг друга, маневры их были отработаны, тактика эффективна. И порой они даже слышали уже дыхание беглеца, его испуганное повизгивание…
Славная была охота! Вот только дичь не удалось подстрелить…
Pfeffer вам в Arshloch, Кованые Сапоги! Я и не помышлял взвизгивать от страха! Я завел преследователей в тупичок, сам пролез через хорошо известное мне маленькое окошко в подвал соседнего дома, оттуда выбрался на крышу и спрыгнул на землю совсем в другом переулке, куда вы, которые теперь с перцем в жопе, и днем не доберетесь!
…Я долго не понимал этих властителей комендантского часа, которым разрешено убивать, считал их случайным, чуждым человечеству и давно отторгнутым явлением, покуда совсем недавно, уже в Двадцать Первом веке, не посетил в Ингушетии лагерь беженцев из Чечни. Там меня поразило произошедшее накануне моего посещения событие, о котором плача рассказывала девочка лет пятнадцати. Вечером, когда мать пошла к живущим за плетнем соседям, кто-то бросил камешек в окно. Двое ее братьев, одному из которых было двенадцать, другому восемь лет, решив, что вернулся пропавший год назад отец, выбежали во двор, и, открыв ворота, шагнули на улицу. Раздались две автоматные очереди и девочка, оставшаяся во дворе, услышала веселый голос солдата:
- Вы же знаете, что после комендантского часа появляться на улице нельзя! – и веселая компания погуляла дальше.
Мать умерла от разрыва сердца в тот же час, а девочка, по совету соседей, убежала в Ингушетию - ее, как свидетельницу, могли убить в ближайшую же ночь.
Вот что такое комендантский час, а вы думали это стальные жандармские бляхи?
Я, углубившись в воспоминания, и не заметил, что подошел к тому месту, где трамвайная линия в годы моего детства изгибалась направо и шла дальше к вокзалу. Здесь на углу стояло страшное здание, самое, пожалуй, страшное в моей жизни. Сейчас оно, это двухэтажное строение, было отремонтировано и скрывалось за оградой в тени разросшихся деревьев. Здесь в начале войны находился военный госпиталь, и во время отступления Красной Армии не способных самостоятельно передвигаться раненых оставили на койках, а здание подожгли. Крики заживо горящих людей раздавались по всей округе. Женщины - а оставались в городе в основном-то именно они - бросались в пламя, в попытках вынести несчастных своих соотечественников. Были погибшие и среди спасающих, но и спасти удалось немало – раненных солдат попрятали в домах, выдавая за своих мужей и братьев, или вывезли в сельскую местность, опасаясь, что немцы будут их разыскивать. Но немцы ничего в этом плане не предприняли: то ли не нашлось мерзавца, который сообщил бы оккупантам о вытащенных из пламени красноармейцах, то ли оккупанты не сочли для себя важным охотиться на немощных раненных мужчин. Тетя Катя из нашего дома вытащила тогда из огня троих раненых, двоих кому-то отдала, а одного оставила себе.
Не знаю, как насчет остановить коня на бегу, а в горящий дом входили женщины, и русские, и нерусские, чтобы спасти жизнь неизвестным им мужчинам рискуя жизнью собственной - это я видел своими глазами…
Я побродил по двору своего детства, потрепал за ветки посаженные когда-то вместе с отцом фруктовые деревья и, почувствовав голод, сел в троллейбус и поехал в центр города. Пообедав стандартным общесоюзным набором «солянка, бефстроганов, компот» в какой-то столовой, я зашел потешить себя десертом в кафе на Пушкинской, заказал подошедшему официанту чашку кофе и мороженное и в ожидании заказа осматривал непритязательный с точки зрения москвича интерьер кафе, которое, тем не менее, было, по-видимому, здесь модным местом, ибо в зале свободных столиков не было.
Две симпатичные девушки подошли к моему столику и попросили разрешения сесть. Начался обычный в таких случаях треп.
В какой-то момент я, спросил как бы невзначай:
- А я слышал, что в Крыму раньше жили татары, что их выслали всех в одну ночь? Они уже вернулись?
Девушки немного замешкались с ответом, затем одна из них искусственно рассмеялась:
- Какие могут быть в Крыму татары, о них тут давно все забыли!
- Про татар здесь уже никто не помнит! - присоединилась и вторая, и почему-то добавила: - Мы обе коренные крымчанки.
И после такой заявки целый час, перебивая друг друга, девочки рассказывали заезжему москвичу о татарах, о том, что они оккупировали исконно русский Крым, что испоганили крымскую природу, что всегда притесняли русских, что после прихода немцев они вырезали в одну ночь сто тысяч русских, что если бы германская армия не прекратила бы эти зверства, то в Крыму русских вообще бы не осталось. Я с трудом слушал всю эту белиберду, и хотел было задать девицам пару вопросов, но не сумел вставить и слова, как девицы уже стали рассказывать о ходящих сейчас в Крыму байках про татар, которые приезжают к своим домам и плачут, сидя под стенами.
- Я живу в Бахчисарае, - говорила красивая шатенка с короткой прической, - к нам один татарин приходил, с женой. Разрешите, говорят, посмотреть на родной дом. Смотрели и плакали.