Василий Васильевич, имевший звание полковника, здесь, в академическом институте, был недостаточно ценим руководством. Даже освобожденный секретарь парторганизации института явно недолюбливал его, старшего офицера госбезопасности, а о директоре, этом осколке дореволюционной научной элиты, который передвигался по институту старческими мелкими шажками, но не поистратил своей железной воли в вопросах, касающихся руководства наукой, о нем и говорить нечего – прошаркивал мимо, не замечая. Да черт с ними, этими дармоедами на шее трудового народа! Не было у полковника помощника, которому он мог полностью доверять, вот что! Бывало, на прежних работах, дашь указание какому-нибудь лейтенанту следить за каждым шагом подозреваемого, так лейтенант тот носом землю роет, даже то, чего не было, в таком виде преподнесет, что ошарашенный подозреваемый своей рукой подписывает признание. А теперь все самому, все самому…
И Василий Васильевич, навострив слух и зрение, следил за контактами Камилла и Катеньки.
И успех сопутствовал усердному служаке! Он увидел, как вечером следующего дня, когда Афуз-заде подошел к метро, Катюша, ожидавшая его у входа, передала ему небольшой пакет. Хе-хе, салаги! Могли бы встретиться хотя бы на эскалаторе, а они… Видно не думали, что сам полковник ведет за ними наблюдение.
Камилл, которому Катя рассказала о разговоре с начальником первого отдела, договорился с Валентином, что он принесет ему вместо одного три экземпляра статьи академика Сахарова, но во избежание провала надо повременить денек. Однако соблюсти конспирацию вне стен института Камилл все же не догадался.
Ну не мог полковник сейчас же арестовать этого Афуз-заде, не мог даже устроить у него дома обыск нынче вечером - увы! И на девчонку он не мог опустить карающий меч, так как эта дурочка была дочкой его приятеля.
И дело было не в том, что полковник подозревал Камилла в размножении идеологически вредного документа (а зря, полковник!), он почти был уверен, что унес этот Камилл в своем портфеле какую-нибудь порнографию. Но не любил полковник всех этих евреев и татар, особенно крымских, и большое удовольствие получил бы он от изобличения этого гордеца в недозволенном деянии. Хоть бы постращать немного, поглядеть в его растерянные глаза!
Оставалось ждать иного случая, чтобы прищучить гражданина Афуз-заде. Но по своим служебным каналам донос на этого гражданина полковник все же направил.
Двадцать первого августа Советский Союз ввел войска в Прагу. Двадцать пятого числа того же месяца на Красной площади произошла демонстрация протеста против вооруженного вмешательства в дела суверенной Чехословакии…
Камилл был в возбужденном состоянии, подобном тому, которое он испытал двенадцать лет назад, когда войска были введены в Венгрию. Он с ужасом ожидал кровопролития на чехословацкой земле, такого, какое произошло в Венгрии. Но Бог миловал, кровь на этот раз не пролилась. Однако чувству человеческого достоинства был нанесен удар, ощущаемый, естественно, только теми, у кого это чувство было в наличии. Причем, достоинству приличных людей в СССР был нанесен урон даже больший, чем гражданам Чехословакии, ибо злодеяние творилось как бы от имени граждан Советского Союза.
Но не стоит село без праведника, и на Москве они оказались не вовсе истреблены. Вышедшие на Красную площадь с протестом граждане совершившей агрессию страны спасли достоинство ее жителей.
Среди пятерых москвичей, устроивших демонстрацию на Красной площади, были люди, с которыми Валентин и Камилл часто общались. Конечно, в досье того и другого появились новые страницы, в которых особо отмечалось, что эти двое после Двадцать пятого августа, дня, когда были избиты и арестованы пятеро героев, развили повышенную активность по организации выступлений в защиту этих пятерых. И тогда же на Лубянке было принято решение разделаться и с этими двумя – в числе многих таких же.
Валентин, работавший в гуманитарном институте, уже раньше был «подписантом», и он же обратил в «подписанты» Камилла, который был сотрудником естественнонаучного института, где диссидентские настроения распространились позже. Валентина по поводу его подписи под письмом в защиту далеко не худших граждан страны тогда вызывали в дирекцию и отечески журили, как впервые засветившегося. Теперь же он усугубил свое положение, и лично ответственный за него чекист задумчиво листал при свете настольной лампы его досье.
Среди лиц, подписывавших письма в защиту репрессированных органами людей было много представителей московской, и не только московской, интеллигенции. Органы госбезопасности не спешили подвергать наказанию каждого, ставившего свою подпись под такими письмами. Тем более, что после соответствующего собеседования в подобающей обстановке многие интеллигенты снимали свои подписи и зарекались впредь «поддаваться провокациям, организуемым агентами империализма», а то еще и брали на себя обязательство сообщать органам о тех, кто подбивает их на антисоветские акции.
С представителями семейства Афуз-заде органы не собирались проводить никаких душеспасительных бесед – бесполезно это было. Неусыпный контроль, изучение поступающих агентурных доносов - вот чем ограничивались органы в отношении этой семьи. И факт участия молодого члена этой семьи в компаниях по защите арестованных антисоветчиков фиксировался, но чего еще можно было от этого субъекта ожидать! Пусть его! - главное наблюдать за его местом в движении поднимающих голову крымских татар. Однако поведение Камилла в связи с событиями в Чехословакии переполнило чашу терпения достойнейших мужей, не досыпающих ночами на страже мира и спокойствия всего прогрессивного человечества. В ожидании лучших времен, когда проблемы можно будет решать ночными маршрутами «черных воронов» решено было выбросить этот чуждый элемент из стен Академии.
В кабинете директора Института за отдельно стоящим круглым столом сидели сам директор, парторг, завкадрами, начальник первого отдела и товарищ из райкома партии.
- Афуз-заде мне в институте нужен, - твердо заявил старый академик, выслушав деликатно сформулированные требования товарища из райкома.
- Так, значит, вы…, - начал было с металлом в голосе в последние недели ощутивший прилив новых сил полковник Вася, начальник 1-го отдела, прежде смиренно останавливающийся в коридорах института, когда мимо проходил не замечавший его директор. Но парторг толкнул полковника под столом ногой и выразительно посмотрел на него, и тот, пригладив лысину, сник, хотя в душе клокотало.
- Этот сотрудник мне нужен, - продолжил академик, заметивший, конечно, проскочивший между полковником и освобожденным партийным секретарем импульс. – Если вы предоставите мне прокурорский ордер на арест моего сотрудника, тогда рассмотрим вопрос о его увольнения.
«Ну, ты смел! - зло подумал полковник. - Распустили вас, захребетников! Ну, погодите! Чехословакию мы вам здесь устроить не позволим!»
«Молодец, старичок! – улыбался про себя партсекретарь. - Но обойдут тебя! Мягко обойдут, учитывая твой преклонный возраст и заслуги»
«Хватит, набоялись! Возврата к прежнему не будет!» - думал директор. Он недавно прочитал замечательную статью Сахарова, которого он помнил еще подающим блестящие надежды юношей, и получил невыразимое удовольствие.
А начальник отдела кадров, которому в последнее время в снах являлись менделисты-морганисты, молчал и думал, что коли прикажут, то подпишет, конечно, любую бумагу. Но рыть носом землю и проявлять инициативу он теперича не намерен. И вообще, надо бы съездить в Лавру, покаяться, а то призраки зачастили.
В тот день к большому недовольству товарища из райкома КПСС стороны к соглашению не пришли. Дело было весной 69 года.
Один из сотрудников института, отец которого был старым другом директора-академика, поведал Камиллу о том, что под него копают, и посоветовал соблюдать хоть какую-то осторожность. Камилл догадался, что предупреждение исходит от самого директора, и понял, что тучи над ним сгущаются. Однако никаких экстраординарных проступков за собой он не числил, как не числил и каких-либо героических выступлений против режима. После того, как один из его хороших знакомых вышел Двадцать пятого августа на Лобное место перед Спасской башней с протестом против осквернения улиц Праги гусеницами советских танков, он ощущал некоторую свою неполноценность, ибо его на эту демонстрацию не позвали. О каком доблестном его действии против поганой власти могла идти речь? И если уж на Лубянке вроде бы предали забвению его деятельность в Узбекистане, то что можно было инкриминировать ему нынче? Властям, безусловно, было ведомо, что на его квартире регулярно останавливались его земляки, приезжавшие из Средней Азии - но это не криминал. Он читал самиздатовские материалы, давал их читать надежным знакомым, в том числе из своего института - но тут прокола не должно было быть. Он подписал, осознанно проявив «мелкобуржуазный гуманизм», письмо в защиту Александра Гинзбурга? Так это был осмысленный акт, за который он готов был держать ответ, если бы его вызвали по этому поводу в дирекцию. Камилл чувствовал, что дело тут не в его «подписантстве» - он всегда интуичил в отношении происков органов. Так в чем же дело?