Изменить стиль страницы

Каиров как бы незаметно перешел на «ты», и беседа полилась живее.

— Одолжил ты меня, ох как одолжил! Мне и во сне не снилась такая поддержка. Заболел, говоришь, академик?.. Приболёл немного?.. Жаль, очень жаль. При случае привет ему передай и всякие теплые слова скажи — от всего шахтерского края передай, чтоб не хворал. Расскажи, как любят его у нас. В нашем институте так и говорят: «Петр Петрович — отец электроники». И книги его на столе у каждого, без них мы — ни шагу. Ты ему и это скажи. Поаккуратней... чтоб не грубо, а скажи непременно, все ему передай. А?.. Гости будут?.. Музыканты?.. Я бы очень хотел познакомиться. А?.. Плохо слышу тебя. В гости, говоришь? Как не прийти, я очень рад. Обязательно приду. Привет Софье Петровне.

Повесив трубку, Борис Фомич запрыгал на одной ноге. В восторженном удовольствии потирал руки. Возможность побывать у Соловьева на квартире представлялась ему настоящим счастьем.

Вечером, часу в восьмом, Каиров переступил порог старинного российского дома на улице Грановского в центре Москвы. Коридоры тут широкие, лестницы дворцовые — на «Волге» можно въехать. Каиров оглядывал стены, потолки и мысленно завидовал Соловьеву: «Черт, где живет!»

Двери соловьевской квартиры двойные, со старинной резьбой по мореному дубу. Над нишей почтового ящика — металлическая пластинка. На ней золотом выписано: «Р. К. Соловьев».

Каирова ждали.

— Шахтер приехал!.. Соня, слышишь?

Борис Фомич снял шляпу и примеривал, куда бы её повесить.

— Выбирай любую,— показал Соловьев на вешалки.— Будь как дома... Да не снимай, пожалуйста, туфель! Вот проклятая привычка провинциала!.. Ты слышишь, Соня! У них там, в Степнянске, обязательно надо снимать туфли в коридоре. Что за дурацкая привычка! Ну проходи же, пожалуйста!

Роман Кириллович был в хорошем расположении духа, он суетился возле гостя, помог ему раздеться, пригласил широким жестом в гостиную. В гостиной Каирову бросилась в глаза яркая громадная афиша, развешанная в простенке между окнами. Сбоку на ней помещена фотография молодого музыканта, в руках он держал скрипку и, чуть наклонив голову, смущенно улыбался. Аршинные буквы вещали: «Михаил Данин, скрипач».

— Великий талант,— сказал Соловьев,— он сейчас придет ко мне в гости.— И, видя, с каким интересом и удивлением рассматривает Каиров афишу, пояснил: — С ним придет моя племянница.

В коридоре раздался звонок, и Соловьев побежал открывать дверь. А вскоре он вводил под руку в гостиную двух молодых людей: застенчивого парня — его Каиров сразу узнал по афише — и молодую, лет двадцати двух, девушку с распущенными прямыми волосами, в мини-юбке и красных клетчатых чулках, туго натянутых на толстые икры. Девушка выдвинулась вперед, подала Каирову руку:

— Зинаида Страхова,— сказала она и мило, любезно улыбнулась, сверкнув голубыми влажными глазами. Она продолжала глядеть на Каирова, улыбаться ему и тогда, когда из дальней комнаты с охами и ахами выбежала хозяйка и со словами: «Зиночка, какая же ты стала большая и красивая», стала обнимать её, целовать в щеки, лоб, глаза. С нежностью и восторгом она повторяла имя племянницы, и при этом «и» произносила глубинным, гортанным звуком «ы», так что выходило это у нее очень мило и забавно.

— Когда ты была маленькой, мы звали тебя Зизи. Ну рассказывай, дитя мое, как вы там живете, в своем Киеве?.. А этот... молодой человек?..— повернулась она и поклонилась музыканту.

— Я о нем пишу статьи, тетушка. Мы теперь поедем в провинцию. В Москве пробудем два дня. Данин улыбался и кланялся, словно статуя китайского божка. Стоявший тут же и забытый на минуту младший Соловьев, мальчик лет пяти, важно и сердито рассматривал то музыканта, продолжавшего кланяться и застенчиво улыбаться, то киевскую гостью, её нарядные, бьющие в глаза красные чулки.

— А вот наш Мишенька, сыночек наш. Ты, конечно, его не видела.

Софья Петровна притянула за воротник вельветовой куртки мальчика, выставила его перед гостями. Зинаида наклонилась над мальчиком, взяла его руку, но восторг выражать не торопилась. Пыл её, казалось, охладил вид обиженного толстячка, на котором и куртка и штанишки были так узки, что обещали вот-вот лопнуть по всем швам.

— Я тебе подарок из Киева привезла. Угадай какой? — сказала Зина.

Агатово-черные глазки мальчика оживились.

— Не знаю,— сказал Миша, выказывая всем своим существом нетерпение быстрее получить подарок.

Зина порылась в сумочке, висевшей у нее на плече, извлекла оттуда сверкающую никелем шариковую ручку. Мальчик разочарованно застонал и отшатнулся от гостьи, но мать подтолкнула его в спину, запела над ухом:

— Скажи спасибо тете Зине. Видишь, какая красивая ручка! У тебя такой нет.

— И есть. У меня всякие есть.

— Нет, нет, Миша,— уговаривала мать,— это необыкновенная ручка. С Украины.— И, повернувшись к гостям, покачала головой: — Их теперь ничем не удивишь. Все у них есть.

Она бросила укоризненный взгляд на мужа, словно упрекая его за то, что вконец избаловал мальчишку.

Шариковых ручек у Миши целая коллекция. Почти все товарищи, побывавшие за границей, привозят Соловьеву шариковые ручки, а он отдает их сыну. Не того подарка ждал Мишутка.

— Ну да вы садитесь и рассказывайте, пожалуйста,— показал Соловьев на кресло и на софу, полукруглую, стоявшую в углу у окна с видом на Кремль,— как вы там живете в своем Киеве? Удастся ли вам,— обратился он к племяннице, располагавшейся в кресле на виду у всех,— сделать великого скрипача из нашего дальнего родственника?

Зинаида ещё не успела расположиться в кресле, то есть сесть таким образом, чтобы мини-юбка её прикрыла самое необходимое и чтобы из-за краев юбки не выглядывали детали туалета. Она ещё не совсем расположила таким образом свои полные, но вполне симметричные и красивые ноги, когда вопрос, обращенный к ней, высек из её голубых глаз искры негодования. И она, забыв о необходимости выдерживать любезный тон, ответила с бесцеремонной грубостью:

— Ваш старый приятель Канкан...

— Конкин,— поправил Соловьев.

— Да, ваш Конкин оказался... извините — негодяем. Я не ожидала от него такой гадости.— Зинаида вынула из сумки газету, подала дяде.— Вы разве не читали? — спросила она. И взглядом, в котором горел голубой огонь, обвела притихшую компанию.

Соловьев, слегка побледнев, разворачивал газету. На четвертой полосе красным карандашом была подчеркнута небольшая заметка: «Нездоровый ажиотаж». В ней рассказывалось о концерте киевского скрипача в одном из конференц-залов. «Можно сообщить одну щекотливую деталь,— писал корреспондент,— устроитель концерта Роман Кириллович Соловьев доводится родным дядей Михаилу Данину. Оборотистый дядя ещё задолго до начала конкурса решил набить цену своему племяннику и таким неблаговидным путем повлиять на решение жюри конкурса скрипачей».

Соловьев с трудом дочитал заметку. К вискам прихлынула кровь, сердце сдавило, но он не хотел показывать своей слабости. С нарочитой небрежностью встряхнул газету и сделал вид, что вновь внимательно перечитывает заметку. Сам же, преодолевая боль сердечной спазмы и ноющий шум в голове, видел одно только слово: «оборотистый», думал, продолжая рассматривать это слово: «Что его толкнуло на такую... мерзость? Что?..» Он думал о профессоре Конкине, знаменитом скрипаче, председателе жюри конкурса, своем давнем и хорошем товарище. Некогда Соловьев и ему, вот так же, как Данину, устраивал концерты в учреждениях и затем звонил в газеты, на радио, просил дать заметки. И знакомые журналисты давали такие заметки, делали Конкину славу, популярность. С них, таких концертов, и начиналось имя Конкина. Даже теперь ещё Конкин нет-нет да прибегал к услугам Соловьева. Наконец, Данин никакой не племянник Соловьеву. Правда, Михаил доводится ему каким-то родственником, но дальним, очень дальним... «Зачем же лгать! Что побудило старого скрипача к такому ужасному шагу?.. Что?..»

Соловьев своим многоопытным умом понимал, подлость приятеля имеет под собой вескую причину. Сознание того, что он не знал этой причины, мучило его больше всего. Он сделал над собой усилие, поднял на Зину глаза и печально улыбнулся. Спокойно спросил: